Должна была Ганка искать пропажу. Будто пропажа ждала ее где-то. Через несколько дней возле школы нашла Ганка рваный бумажный мешок. Известно, ребятишки постарались, их работа, но попробуй найти виновных. А если даже найдешь, разве вернут они пропажу?
Кто только не встречал Ганку, всякий расспрашивал о краже, сочувствовал. Так, словно она была в этом замешана, словно по ее прямому недосмотру это случилось. Чувствовала, что Глемездик постарался, но что она могла сделать? Только одно — отказаться от сторожевания. Так и сделала. «Ушла в отставку», — как говорили в селе. А ружье отнесла Гордею, так ни разу и не выстрелив из него.
Мельница в Збараже стояла у моста. Построили еще до революции — сначала она работала на воде, а позже, уже при Советской власти, к старой мельнице пристроили невысокое глинобитное строение и в нем установили паровик. Когда его разогревали и начинал крутиться маховик, строение содрогалось, и даже глиняный пол в нем, испятнанный маслом и керосином, дрожал, стены гудели, а густой рев слышался далеко вокруг.
Мололи тут не только збаражане, но и жители соседних сел приезжали. Потому что в Збараже всегда можно было смолоть: если не было воды — гудел паровик, если паровик молчал — пускали воду. Случалось, что приходилось занимать очередь, а в той очереди и ночь проваландаться, а то и дольше, ну да к этому не привыкать. Лишь бы домой вернуться с помолом.
Ганке тоже выпадало не раз выстаивать такую очередь. Укладывала детей спать, наказывала Толику и Сане не баловаться, а Ивану — не спускать с них глаз и шла со своим узлом на мельницу. Если несла в мешке немало, чувствовала себя гордой, а если только немного в уголке — взгляда старалась не отрывать от земли.
Даже если целую ночь доводилось провести на мельнице, Ганка не печалилась. Любила она слушать, как грохочут жернова, как вода шумит, нравился ей запах свежемолотой муки. Были ей милы и неторопливые разговоры, которые вели, устроившись на мешках, дремлющие селяне. Уж чего только не наслушаешься. А то, бывало, незаметно заснул — и уже утро, кто-то за рукав дергает — пора вставать, очередь твоя подошла.
И когда мололось Ганкино зерно, странное чувство охватывало ее — хотелось, чтобы лился и лился белый ручеек, чтобы не было ему ни конца ни края, а тут: погрохотали жернова — и готово, забирай свой помол, иди домой. И всегда казалось, что его маловато получилось.
Э-э, хорошо молоть на мельнице, когда у тебя хлеба много, когда не следишь за каждым зернышком, а когда горстка — кажется, растерялось твоего зерна немало.
Где Ганка достала жернова? Конечно, не сама их смастерила, — не было у нее на это ни соображения, ни умения. Через Бахурку расспросила у каких-то людей, пошла к ним с Иваном, заплатила деньги, сколько запросили, да и домой жернова притащила. Сама она несла деревянную коробку, а сын — тяжелый камень. Несли свою покупку в мешках, чтобы меньше людей видело.
Сначала поставили жернова в хате на скамье, но скоро перенесли в кладовую — опять-таки чтобы меньше людей видело. Потому что каждый, не успеет еще порог переступить, а уже глаза на жернова таращит. В кладовой и не видно их, и грохота не слышно.
Теперь уже легче Ганке стало. Если есть горсть ячменя, то не нужно ни о мельнице думать, ни о том, чтобы смолоть эту горсть на чьих-то жерновах. Теперь берешь эту малость и перетираешь дома. Захотел — вечером, захотел — ночью, а если понадобится — и до света.
Правда, поначалу, как принялись молоть, вместе с мукой или крупой много гранитной трухи сыпалось. Но Иван так все приспособил, что крутить жернова стало легче и мука теперь сыпалась чистая. Конечно, приходилось посопеть и покряхтеть, но теперь уж Ганка доподлинно знала, что ни зернышка не пропадет, ни пылинки не развеется.
Как правило, крутили жернова всегда Иван с Толиком, а Саню к ручке не подпускали — куда такой маленькой. Мололи они в две руки, старались крутить ровно, не дергать, чтобы все зерна размалывались.
Бахурка теперь пуще прежнего зачастила к Ганке. То щепотку ржи или пшеницы бежит смолоть, то еще зачем-нибудь.
— Пампушек из свежей мучки захотелось.
А там той мучицы как раз и выходит на две пампушки. Или на три вареника. Правда, старому человеку больше и не нужно, но все-таки…
Прежде, когда Ганка ходила к людям молоть что-нибудь, обязательно благодарила хозяев: или гостинцем для их детей, или добрым словом, если на гостинец не хватало. Ганкины дети все это запомнили. И если кто приходил теперь к ним что-то смолоть — а это бывало чаще всего, когда Ганки не было дома, когда она на работе, — стали требовать благодарности за помол. У тех, кто им яблоко или пирожок давал, ничего больше не просили. Зато случались и недогадливые. Толик с Иваном смелют им все, а они — до свидания и за порог. Тогда Иван становился перед таким невежливым гостем и говорил хмуро:
— За помол следовало бы… — И добавлял: — Да и руки мы себе натрудили, крутя рукоятку.
Невежливые гости должны были как-то отблагодарить. Ведь и в самом деле было за что, а более всего за то, что Ганкины дети почтительные и потрудились славно.
А вся эта история случилась у них с Сонькой Твердоступихой.
Сонька к ним редко наведывалась — разве что в окно когда-нибудь заглянет, идя мимо хаты. А то пришла с мешком и попросила смолоть немного: мол, свои жернова сломались, у соседей двери заперты, безвыходное положение.
— Да разве нам жалко, — великодушно сказал Иван.
Сонька просунула голову в кладовую, и глаза ее, привыкшие к свету, ничего не могли увидеть.
— Где же тут ваша фабрика?
— Да это не фабрика, а жернова, — уже недовольно буркнул Иван.
— Пусть и так будет… Называйте как хотите, лишь бы мололо.
Нащупав в темноте жернова, она принялась дергать за ручку, но ничего у нее не получалось. Очевидно, к своим привыкла, а эти были неудобны.
— Уж не нарочно ли для меня испортили, а? — сказала Сонька.
— Как это — испортили? — чуть ли не сердился Иван. — А ну, отступите, мы вам покажем.
Как стали они с Толиком показывать, так за какие-нибудь полчаса Сонькино зерно перетерли, словно и не было его. Только хекали оба да лоб вытирали.
— А из вас лихие фабриканты! — засмеялась Сонька. — Вам бы волю, так живо бы в богатеи вышли с такими жерновами.
Она насмехалась откровенно, открыто, и Иван не сдержался:
— А вы, тетка, не смейтесь!
— Да кто ж тут смеется?
— Вы не смейтесь, а за помол заплатите.
У Соньки язык отнялся. Едва пришла в себя:
— Это мать научила тебя брать за помол?
— Вы мою мать не трогайте, — отрезал Иван. — Она у вас на шее не сидит.
— Нет, вы только послушайте его! — всплеснула руками Сонька. — И где это ты говорить так научился?
Иван не отвечал, глядя на нее исподлобья. Рядом с ним, так же глядя исподлобья, стояли Толик и Саня.
Твердоступиха сразу прикусила язык. И голос у нее хоть и не подобрел, но стал мягче:
— Что ж, пошли со мною…
Они все и пошли к ней домой. Сонька и вправду не обманула Ганкиных детей. Стояла у нее миска с варениками, видно, позавчера были сварены, но не съедены, вот она их и отдала. Берите, мол, свою плату, если такие настырные.
Иван нес вареники, Толик и Саня хотели еще по дороге попробовать, но он шлепал их по рукам. А дома выложил вареники в миску и приказал, чтоб никто не трогал.
Дети так и не знали, вкусные те вареники или нет, но целый день о них думали.
Вечером вернулась с работы Ганка. Встретил Иван ее на пороге — никак не мог дождаться.
— Вы, мама, — начал, — наверно, думаете сейчас, что бы такое на ужин приготовить.
— Да о чем же мне еще и думать…
— Идите в хату.
Ганка, услышав это, сердцем почувствовала: должно быть, натворили что-то. А увидя в миске вареники, даже растерялась: кто же это налепил их и сварил, уж не Саня ли?
— А с чем вареники? — спросила торопливо.
— Н-не знаем, — ответили дети.
— А где ж это вы расстарались?