— Доброе утро и бог тебе в помощь, калбатоно[10] Дареджан, — благословил бабушку Анания Салуквадзе и с таким видом выпил вино, что у меня слюнки потекли, словно я сам вовсе не стоял перед открытым чури[11], полным вина.
— Видит и слышит? — переспросил Анания и погладил свои отливающие рыжиною усы.
— Не только видит и слышит, дорогой Анания! До того обалдел сопляк — уверяет: дерево еще и говорит! — пожаловалась бабушка. — Но нет, не его здесь вина. Это я, я сама задурила ему мозги, мне теперь и в петлю лезть!
— А вина твоего он случаем не пробовал с утра? — спросил Анания Салуквадзе.
— Да вроде пробовал… — отвечала бабушка. Перед нею вдруг снова блеснула надежда.
— Тогда налей мне еще стакан, калбатоно Дареджан, — улыбнулся Анания, — и я точно скажу, кто его свел с ума — ты или вино.
Бабушка наполнила стакан, Анания одним махом опрокинул его в свою глотку.
— Сдается мне, калбатоно Дареджан, — начал он, выдержав долгую паузу, — вы оба свели его с ума — и ты и вино. Но, чтоб я вынес окончательный приговор, налей-ка еще стаканчик.
Бабушка налила ему вина, но при этом глянула на него такими глазами, что я на его месте поостерегся бы даже пригубить напиток. Однако Анания как ни в чем не бывало осушил и третий стакан. На сей раз он тотчас изрек свое суждение:
— Нет уж, сейчас мне ясно, отчего он рехнулся, — и указал пальцем на вино. — Так ты утверждаешь, — обратился он прямо ко мне, — что дерево все видит, не так ли?
— Да! — подтвердил я.
— А камень?
— И камень тоже.
— А река?
— И река…
Он призвал на мою голову благословение божие и повернулся к бабушке:
— А что, калбатоно Дареджан, выходит все хоть куда! Скажем, ты — дерево… ну, хоть эта яблоня, Хазарула… Если ты, как болтает твой парень, и видишь, и слышишь… неужто ты сразу не заметишь мутрука… мужика, вроде меня, с топором на плече. Подходит и хочет тебя срубить. Понимаешь — срубить?! Все видишь и знаешь, а бежать не можешь! Долго ли тут сойти с ума? — вопросил Анания и вновь протянул пустой стакан, но бабушка почему-то замешкалась. — Налей, женщина! — вскричал Анания Салуквадзе. — Главное, что я должен тебе поведать, еще впереди.
Бабушка наполнила его стакан.
— Ты, бичо, хоть и городской, — воззвал он ко мне, — пора уже, пора тебе освоить нашу крестьянскую премудрость. Трех вещей не станет держать у себя крестьянин: скотину, не дающую потомства, бесплодное дерево и бездетную… — тут Анания заколебался, уставясь на бабушку.
— Нечего на меня таращиться, Анания, — рассмеялась бабушка. — Говори, договаривай, не стесняйся. Не будь у меня сына, откуда бы взяться внуку.
— Твоя правда… И бездетную бабу… У твоей бабушки Дареджан было семеро душ детей. Вот так-то.
— Чего ты хочешь от меня, дядя Анания? — спросил я.
— Почему не рубишь дерево? — спросил он в ответ.
— Жалко мне его.
— Значит, бичо, дерево пожалел? Твои, почитай, сверстники на фронте под танки с гранатами ложатся, а ты…
— Он ведь при нужде ни курицу тебе, ни ягненка не зарежет, — сказала бабушка. — Вон дерева никак не срубит — ему, видишь ли, жалко. Больше тебе скажу: стал он было на позапрошлый год свинью резать — еле поймали ее в этом году в Интабуети, нож в горле так и торчит! Да разве дело это?! — сетовала бабушка.
— Правду она говорит, бичо? — спросил Анания.
— Правду, дядя Анания. Только ты мне зря наставления не читай, все равно не срублю Хазарулу, — заявил я.
— Жалко стало, бичо?
— А разве не жалко?
— Ну и черт с тобой, с жалостливым! Налей мне еще стакан, калбатоно Дареджан, и завтра твоя Хазарула ни свет ни заря будет валяться на земле. Сам со всем и управлюсь завтра — нынче мне недосуг.
Бабушка налила ему вина. Он выпил.
— Калбатоно Дареджан, у тебя случайно закусить на найдется? — как бы между прочим спросил он.
— А кол на закуску не хочешь, батоно Анания? — ехидно спросила бабушка.
Анания молча вышел со двора и медленно двинулся вверх по проселку.
— Эй, батоно Анания, куда тебя понесло?! — крикнула бабушка. — Ты вроде вниз собирался?
— Да, были внизу у меня кое-какие дела, калбатоно Дареджан, — признался Анания. — Но чтоб так зацвела лоза у нашего председателя, как я гожусь теперь в дело…
Он махнул рукой.
— Но тогда, батоно Анания, уважь меня, старуху, обопрись лучше на плетень Шакрона, — попросила бабушка. — Мой и так еле дышит.
Анания переметнулся через проселок и повис на изгороди Шакрона Микаберидзе. Он шагнул было дальше, но вдруг оглянулся.
— Эй, бичо! — позвал он меня. — Значит, говоришь, видит твоя Хазарула? Ах, чтоб тебе… До Хазарулы ли тут, — хихикнул Анания, — я и сам ни черта не вижу…
И, шатаясь, побрел вдоль изгороди.
А прав-то был я. Все видело и слышало безмолвно стоявшее нагое дерево. До полуночи думала Хазарула. А в полночь стиснула свое сердце и подобрала корни… Оплетенный корнями ее квеври содрогнулся. Почуяла это Хазарула, крепче прежнего сжала корни — прогнули вмятины глиняные бока, но кувшин остался цел. Снова сжала Хазарула корни, и первая трещина рассекла кувшин. Красная жидкость лениво засочилась из него, орошая долгие корни Хазарулы. Страшная дрожь пробежала по всему ее телу… Но со временем дрожь эта обернулась неведомым сладким трепетом. Обреченная и жаждущая, приникла она к кувшину, и красная жидкость потоком хлынула по ее корневищам. А она все впивала в себя это красное чудо, вот уж без малого семьдесят лет таившееся меж ее корнями; и все эти годы она, ничего не зная о том, любовно окутывала его сетью животворных подземных побегов.
О, как она укрывала и берегла его!
Красная жидкость нескончаемым потоком струилась из лопнувшего квеври, и Хазарула все сильнее сжимала кувшин, жадно упиваясь неиссякающей диковинной влагой. Тело ее, сотрясаемое дивной радостной дрожью, наполнялось теплом и радостью. А она все пила и пила, позабыв обо всем на свете… Наконец, захмелела, и мир стал светлей и счастливей!
Прежде, в юности, Хазарула дивилась: как могут жить люди, не пуская в землю глубоких корней? Как они движутся вокруг нее, Хазарулы? Да и вообще, почему они так движутся? Но потом привыкла ко всему этому, не задаваясь больше мыслью о непонятных, необъяснимых вещах — все одно ведь некому было отвечать на ее вопросы. А сегодня свершилось чудо! До дна опустел кувшин, последнюю каплю выпила Хазарула, и вдруг ей открылась, стала ясна тайна этой странной жидкости… Нет, она теперь не дивилась ни тому, что люди, бывало, обнимались, целовались, плакали; ни тому, что они гнались друг за другом и ссорились, смеялись, пели песни, держась за руки, и плясали вокруг нее, Хазарулы; ни тому, что с таким усердием мыли квеври и потом благоговейно наполняли этой удивительной влагой. Все, все поняла Хазарула, и тут ей самой захотелось до смерти петь, обниматься, целоваться и плакать, бегать, плясать… Но как было ей совершить все это — бедная Хазарула, ведь она оставалась деревом, не человеком… И она сделала, что могла — до утра качалась и гудела Хазарула. А утром… Утром вдруг почувствовала глухой удар, обрушившийся на ее бок. Но боли не испытала; нет, ей не было больно, и потому она оставила этот удар без внимания. Потом ощутила в другом боку такой же точно удар, но и на него не отозвалась. А удары все падали и падали на нее — час или более. Наконец почувствовала она, некий напор слева направо стал клонить ее долу. Напор становился все сильнее, послышался скрип, протяжный и резкий… Сперва она наклонилась лениво, потом вдруг бессильно улеглась наземь. Теперь лишь услышала она треск и хруст своих собственных рук и плеч, лопались суставы и кости… Но все равно ни малейшей боли она не испытывала, просто закрыла глаза и сладко — ах, как сладко и глубоко! — уснула.
— Вставай, вставай, нена! — разбудила меня бабушка. — Знаешь, Анания свалил спозаранку Хазарулу. Вот, бери топор, хоть ствол от ветвей очисть! — Сказала и вышла на кухню.