Прошло уже десять с лишним лет национально-освободительной революции в Туве, но все блага жизни оставались пока в руках богачей. Почему только у них много молока, лошадей? Почему они стараются избавиться от соседства с бедняками, когда те перекочуют к ним поближе?
Может, дельный совет давал Оюну сумонный тарга[5], приглашая вступить в тожзем?
Заплакал ребенок. Оюн поднялся. Поставил на очаг миску с молоком. Не тревожа жену, сунул мальчишке самодельный рожок, и тот зачмокал, не открывая глаз. Затих.
Теперь мысли Оюна были о ребенке.
Вчера, когда он был в нижних аалах, слышал, что заболел новорожденный у одного арата. Оюн вспомнил, как старуха в аале рассказывала: «Беда с нашими детьми. Жена соседа третий раз рожает. А толку? Первые двое сразу же померли. Теперь и к этому хворь прицепилась. И никто не может помочь. Нынешние-то доктора совсем глупые: в слабого ребенка втыкают иглу! Да какая от этого польза! Не то что малыш — не всякий взрослый вытерпит. Где былые времена? Сильные ламы да шаманы вмиг бы прогнали болезнь. А уж если она не уходит, тут одно средство — завернуть малыша в овчину да положить на перекресток. Ребенка вместе с едой подберут, а семью покинет напасть».
Это воспоминание взбудоражило Оюна. Он поднялся, раздул огонь в очаге. Тревожно оглянулся по сторонам. «Ни в жизнь не поверю. Все это — выдумки лам. До сих пор еще уцелели, хитроумные! Кружат голову темным аратам. Ну и болваны же, ребенка в такой мороз на дорогу выбрасывать!» С такими мыслями Оюн Херел заснул.
Проснулся он на птичьем рассвете. Перегнал лошадь на новое место. Потом разжег огонь и поставил чай. Жена зашевелилась. Видно, тоже хотела встать, но Оюн упредил:
— Поспи. Поспи еще. Отдохни хорошенько!
Он пошел к овцам и долго стоял, выбирая самую упитанную. Никогда еще не позволял он себе зарезать овцу, не посоветовавшись с женой. Но сегодня все складывалось по-другому: казалось, жена и впрямь подарила ему ребенка. Стало быть, по старому обычаю, надо кормить ее свежим мясом, чтобы скорее окрепла. Ведь это большое событие, когда на белый свет появляется человек. Обязательно в честь новорожденного должно состояться пиршество.
В это утро на душе Оюна было светло.
Жили они с женой всегда одной юртой, без соседей. Поэтому он был неразговорчив, обычно чурался людных мест. Да и к нему нечасто заглядывали, хотя был он покладист, из тех, кто, как говорится, коня бережет, собак не тревожит и не спугивает овец, проходя мимо стада. Ребятишки в аалах дразнили его Бышкак-чааком[6]. Потому, видать, что носил он рыжую бороду. Никто его не называл по имени. Чем заслужил он такое к себе отношение? Тем, что нрава был безобидного, или потому, что не имел детей? Над этим он никогда особенно не задумывался. Но сегодня Оюну казалось, что отныне все пойдет по-иному. Босоногие сорванцы больше не посмеют обзывать его мохнатой щекой. Теперь у него есть сын. Теперь Оюн Херел станет уважаемым человеком: и скот у него кое-какой есть, и сын растет...
Оюн в жиденькой своей отаре выбрал самого жирного баранчика, зарезал его, сам освежевал, обработал внутренности, приготовил хан[7] и чореме[8]. Завтрак был почти готов, когда снаружи донесся лай собаки. Послышались крадущиеся шаги. В юрту вошел глухой старик Мыйыс-Кулак — Рогоухий, — живший в верховьях Агылыга.
Оюн Херел плохо знал Мыйыс-Кулака. Тот был нездешним. Говаривали, будто приехал из Хемчика, густо населенного района Тувы. Другие утверждали, что он с юга. Настоящее имя Мыйыс-Кулака — Монгуш Коданмай. А Монгушей полно в любом сумоне. В Агылыге он появился вскоре после революции, едва держался на ногах и, разговаривая, прикладывал к уху коровий рог. Оттого и прозвали его — рогоухий. Через некоторое время он поправился, окреп и вскоре женился. С тех пор и осел в здешних местах. Хотя был он глухим, но без дела не сидел: вязал веники на продажу, не пропускал ни одного собрания, читал газеты и тем заслужил уважение таргаларов.
Мыйыс Кулак переступил порог, поздоровался и присел возле очага. Херел, помешивая крючком варившееся мясо, сказал:
— Там сыро. Садитесь повыше, на ширтек[9].
— Аай? Что ты сказал? — закричал Мыйыс-Кулак, приложив рог к правому уху.
Херел, повернувшись к нему, громко повторил:
— Я говорю: садитесь повыше!
— Да, пожалуй, — ответил Мыйыс-Кулак, взглянув на котел. Передвинулся на ширтек, закурил трубку.
— Куда это вас несет в такую рань? — спросил Херел.
— Говорят, кто пораньше встанет, тот к мясу подгадывает, — улыбнулся Мыйыс-Кулак, обнажая торчащие веером большие желтые зубы. Заметив, что Херел пристально глядит ему в рот, перестал улыбаться. — Собственно, никуда не спешу. Поехал за типчаком для веников. Травы увяли, самое время рвать типчак.
Запахи горячего хана и вареного мяса, дымившегося в деревянном корыте, заполняли юрту. Херел разбудил жену. Она повернулась, чтобы встать, и в это время заплакал ребенок. Мыйыс-Кулак вытаращил глаза. Уж кто-то, а он-то знал, что в этой юрте ребенка никогда не бывало.
— Ну, чего ты плачешь, глупенький мой? — певуче запричитала хозяйка. — Поок-хайт, совсем мокрый... Подай-ка мне, старик, мягонькую шкурку.
— Откуда у вас ребенок? — спросил Мыйыс-Кулак. — Нашли, что ли?
Оюн не нашелся, что ответить, и лишь усердней стал рыться в сундуке.
— Как это — «нашли»? — обиженно возразила женщина. — «Нашли»! Ничего подобного! Это — наш ребенок.
Херел отыскал, наконец, обрывок овчины и, завертывая в нее ребенка, сказал:
— Ох и шустрый!
Мыйыс-Кулак и женщина стали есть мясо, а Оюн, взбалтывая мутовкой хойтпак в бочонке, как бы про себя размышлял вслух:
— Вот и старик Мыйыс-Кулак к нам заехал... Все равно хойтпака так мало, что и смотреть не на что, перегоню-ка, жена, араку.
Оюн перелил хойтпак в чугунную чашу, приспособил булгэр и чылапчу[10]. Немного погодя тоненькая струйка араки уже сбежала по желобку в деревянный бидончик. Мыйыс-Кулак оживился, стал помогать хозяину.
В достатке было и пищи, и араки. Разговор пошел веселее. В эти минуты жизнь казалась Херелу счастливой, беззаботной. Но Мыйыс-Кулак вдруг стал собираться в дорогу. Встал, отирая о халат руки, и, наклонившись, пошел к выходу. Немного погодя Херел, движимый неясным, тревожным чувством, вышел из юрты. Мыйыс-Кулак торопливо удалялся по той самой дороге, по которой вчера примчалась жена Херела.
— Странный человек, — сказал Оюн, возвращаясь к очагу.
— Что в нем странного — глухота, страшные зубы?
— Да и то, и другое, — буркнул муж. — Мне кажется, что он вовсе не глух. И эти лошадиные зубы где-то я видел.
Женщина вопросительно повела головой.
— Помнишь, мы жили недалеко от Алылыга? Меня тогда ранили, коня отобрали. Человек с черной повязкой на лице... У него были такие же зубы.
— Что ты мог тогда заметить? — возразила жена. В глазах ее мелькнул испуг.
— И еще чудно: чего это он к нам нагрянул спозаранку?
— Чудно! Чудно! Тебя же ранили тогда, без памяти был... И потом, ни один из бандитов, которые убили старика Чазарадыра, не ушел живым. Араты сбросили их в пропасть. Сам говорил!
— Так-то оно, так, — покачал головой Херел. — Уж лучше самому в капкан попасть, когда ставишь его на волка, чем вот так ошибиться.
Через два дня Мыйыс-Кулак появился снова. Был он так пьян, что едва держался в седле. Говорил что-то, но язык заплетался, и трудно было разобрать его речь. Одно поняли: в соседних аалах праздник, кто-то подобрал подкидыша и тем уберег молодую семью от смерти других детей.
Сказав это, Мыйыс-Кулак умчался, покачиваясь в седле. Через несколько дней Мыйыс-Кулак вновь приехал. Многое поведал он Херелу тайком от его жены.