— Вы, Николай Владимирович, истерзали вконец мое и так растерзанное сердце; по тому позднему часу, в который мы ведем разговор, вы можете себе представить, какая на мне лежит огромная работа, но, повторяю Вам, я сам вишу на волоске, и власть ускользает у меня из рук; анархия достигает таких размеров, что я вынужден был сегодня ночью назначить Временное правительство. К сожалению, Манифест запоздал; его надо было издать после моей первой телеграммы немедленно, о чем я просил Государя Императора; время упущено и возврата нет; повторяю Вам еще раз: народные страсти разгорелись в области ненависти и негодования; наша славная армия не будет ни в чем нуждаться; в этом полное единение всех партий, и железнодорожное сообщение не будет затруднено; надеемся также, что после воззвания Временного правительства крестьяне и все жители повезут хлеб, снаряды и другие предметы снаряжения; запасы весьма многочисленны, так как об этом всегда заботились общественные организации и особое совещание. Молю Бога, чтобы он дал силы удержаться хотя бы в пределах теперешнего расстройства умов, мыслей и чувств, но боюсь, как бы не было еще хуже. Больше ничего не могу вам сказать; помогай Вам Бог, нашему славному вождю, в битве уничтожить проклятого немца, о чем в обращении, посланном к армии от Комитета Государственной думы, говорится определенно ввиду пожелания успехов и побед. Желаю вам спокойной ночи, если только вообще в эти времена кто-либо может спать спокойно.
— Михаил Владимирович, еще несколько слов; дай, конечно, Бог, чтобы Ваши предположения в отношении армии оправдались, но имейте в виду, что всякий насильственный переворот не может пройти бесследно; что если анархия, о которой Вы говорите, перекинется в армию и начальники потеряют авторитет власти. Подумайте, что будет тогда с Родиной нашей. В сущности, конечная цель одна — ответственное перед народом министерство и есть для сего нормальный путь для достижения цели — в перемене порядка управления государством. Дай Бог Вам здравия и сил для Вашей ответственной работы.
— Николай Владимирович, не забудьте, что переворот может быть добровольный и вполне безболезненный для всех, и тогда все кончится в несколько дней; одно могу сказать: ни кровопролития, ни ненужных жертв не будет. Я этого не допущу.
— Дай Бог, чтобы все было так, как Вы говорите. Последнее слово: скажите Ваше мнение, нужно ли выпускать Манифест?
— Я, право, не знаю, как вам отвечать; все зависит от событий, которые летят с головокружительной быстротой, — отвечал окончательно обессилевший Родзянко.
— Я получил указание передать в Ставку об его напечатании, а посему это и сделаю, а затем пусть, что будет. Разговор наш доложу Государю.
— Ничего против этого не имею и даже прошу об этом, — резюмировал Родзянко.
Примечание генерала Рузского: Разговор окончен в 7 1/2 часов (утра) 2-го марта и передан в Ставку начальнику штаба Верховного главнокомандующего, одновременно с ведением разговора»[2235].
Что, прежде всего, заслуживает внимания? Очевидно, что оба собеседника, несмотря на смертельную усталость, говорили не столько друг с другом, сколько для истории (или с оглядкой на то, что текст может оказаться в руках следственных органов, если вся затея с отречением провалится): высокопарным слогом и избегая брать на себя какую-либо ответственность. Это разговор двух единомышленников, разделявших расхожие представления прогрессивной общественности о прегрешениях и преступлениях самодержавия. Родзянко, от которого в тот момент уже практически ничего не зависит, поскольку от рычагов управления в Таврическом дворце он отстранен, неадекватен и до крайности растерян, утверждая прямо противоположные вещи. То он демиург власти («верят только мне и выполняют только мои приказания»), сам назначающий правительство, то сама беспомощность («я сам вишу на волоске»). То ситуация в Петрограде контролируется, а полки полны решимости воевать с немцами, то картина полной анархии и развала воинской дисциплины. По моему убеждению, Родзянко, который не столько был одним из революционных заговорщиков, сколько ими использовался, в момент разговора с Рузским добивался, прежде всего, чтобы была остановлена военная операция против столицы. Все еще неуверенный в исходе переворота, Родзянко нерешительно шарахается от предложенной власти и столь же нерешительно предлагает отречение царя в пользу сына, что уж точно позволит председателю Временного комитета избежать виселицы, которая маячила в случае возвращения Николая на белом коне. Родзянко умыл руки.
Рузский из этого разговора предстает человеком, который заслужил свое прозвище «лисы». Внешне он пытается искренне выяснить ситуацию в Петрограде и оценить ее последствия, хотя на деле, мы это знаем и еще увидим, ему нужны аргументы в пользу отречения, которое он давным-давно поддерживает. В какой-то момент беседы кажется даже, что Рузский в ужасе отшатнулся от пропасти, открывшейся перед ним с перспективой отречения императора, за которой маячила и перспектива потери управления войсками. Не исключаю, что в какой-то момент Рузский — человек не совсем глупый — действительно представил себе будущее и смертельно испугался.
Позднее, как и все другие непосредственные участники драмы отречения, он будет сожалеть о содеянном. Генералу Вильчковскому Рузский расскажет о своих тогдашних ощущениях: «Когда события прошли и Н. В. Рузский перечитывал разговор, он сам себя обвинял, что недостаточно твердо говорил с Родзянко и не отдал себе сразу отчета в его сбивчивых противоречивых словах. На него, утомленного и возбужденного долгой и трудной аудиенцией у Государя, усталого физически и нравственно, главное впечатление произвело то, что волнение в столице продолжало разгораться. Кроме того, он все еще полагал, что Родзянко, верный присяге, верный член партии октябристов, крупный помещик, отнюдь не революционер; он не понимал, что Родзянко уже три дня стоит во главе революции, а вовсе не во главе людей, желающих восстановить порядок. Враги Рузского говорят, что он должен был прервать разговор, указать Родзянке, что он изменник, и двинуться вооруженной силой подавить бунт. Это, как мы теперь знаем, несомненно бы удалось, ибо гарнизон Петрограда был не способен к сопротивлению. Советы были еще слабы, а прочных войск с фронтов можно было взять достаточно. Все это верно, и это признавал впоследствии Рузский, но в тот момент он старался избежать кровопролития — междоусобной, хотя бы и краткой борьбы в тылу, боясь впечатления на далеко уж не столь прочные в массе фронтовые войска»[2236].
Конечно, это было более позднее самооправдательное объяснение. Очевидно, что Рузский руководствовался не логикой ситуации, а логикой продолжавшегося заговора. Заметьте, его даже не заинтересовал состав якобы «назначенного» Родзянко Временного правительства — манифест о его создании еще не был обнародован, — не говоря уже о других деталях обстановки в столице. Рузского — одного из ключевых заговорщиков — интересует не реальное положение, ему нужно авторитетное мнение в пользу отречения, которое можно представить Николаю. Это мнение он получает. Но Рузский — пусть и ключевой, но все-таки исполнитель. Не ему принимать решение о судьбе царя.
После разговора с Родзянко Рузский отдал несколько срочных распоряжений по фронту и, падая от усталости, вернулся в свой вагон, где заснул как убитый, приказав разбудить его через час.
Решение о судьбе императора и России принял Алексеев.
2 (15) марта, четверг. Алексеев форсирует отречение
Начальник штаба Верховного главнокомандующего тоже не спал, просидев остаток ночи вместе со своими ближайшими помощниками и единомышленниками у телеграфного аппарата, на который передавался разговор Рузского с Родзянко. В 5 часов 15 минут Алексееву поступила телеграмма от Николая II: «Можно объявить представленный Манифест, пометив его Псковом»[2237]. Как мы только что видели, to же предлагал Рузский в разговоре с Родзянко. Однако в 5.48 из Пскова идет телеграмма Данилова на имя Алексеева: «Председатель Государственной думы признал содержание Манифеста запоздалым… Так как об изложенном разговоре главкосев сможет доложить Государю только в 10 час., то он полагает, что было бы более осторожным не выпускать Манифеста до дополнительного указания Его Величества»[2238]. И вновь Алексеев даже не думает выполнять приказание царя, он — по рекомендации Рузского — задерживает обнародование Манифеста. Потом будут утверждать, что Манифест к тому времени уже запоздал и не мог никого удовлетворить и успокоить обстановку. Но кто это доказал? Конечно, он не удовлетворил бы обитателей Таврического дворца, но реакция на него остальной страны могла быть другой. По крайней мере, она осталась невыясненной.