Где она, та грань, за которой начинается безумие? Тот, кто спустил бы сейчас курок, был бы безумцем. А я не безумец? Ведь я поднес заряженный пистолет к виску, я держу палец на курке.
Несколько мгновений он завороженно смотрел на смерть, тяжело оттягивающую ему руку, потом опустил пистолет. Ловко вынул магазин, – вытряхнул гильзу на стол, вставил патрон обратно в обойму, вложил обойму в пистолет, а пистолет снова спрятал в ящик, сел и откинулся на спинку стула, прислушиваясь к гулу в столовой.
Немного погодя он встал, достал из картотеки большую бутылку, поднес ее ко рту, и кадык его заходил ходуном. Потом прошел на галерею, а оттуда – в кухню, где Лива, привалившись к чугунной мойке и держа тарелку в руке, доедал свою порцию поджарки.
Удобный случай подвернулся раньше, чем Тербер предполагал. На следующий день небо слегка прояснилось, в полдень дождь на время затих, и тучи отступили, чтобы перестроить ряды перед новой атакой. Тяжелые и толстобрюхие, они снова зловеще нависали над землей, когда Хомс появился в канцелярии. На этот раз он прошел в казарму не через двор, а с улицы. Капитан был в гражданском – мягкий коричневый твидовый костюм, пальто переброшено через руку. Он зашел сказать Терберу, что уезжает с подполковником Делбертом в город и сегодня в роту не вернется.
И неожиданно Тербер понял, что должен решиться. Он и сам толком не понимал, зачем это ему – не так уж он изголодался по женщинам, в городе хватало баб, с которыми он мог переспать. Нет, все было гораздо сложнее.
До сегодняшнего дня, когда он об этом думал, его просто забавляла сама идея. Раньше он сознательно избегал связей с офицерскими женами – они слишком холодны, тепла в них не больше, чем в сверкающем бриллианте, и никакого удовольствия мужчина от них не получает. Любовников они заводили скорее от скуки. Он подозревал, что Карен Хомс такая же, это подозрение подкреплялось рассказами Ливы и тем, что наблюдал он сам.
И все же, несмотря ни на что, он знал, что решится – не из мести и даже не для того, чтобы покарать зло, но чтобы самоутвердиться, вновь обрести индивидуальность, которой его лишили, сами того не ведая, Хомс и вся эта шатия-братия. И он вдруг понял, почему человек, всю жизнь работающий на какую-нибудь корпорацию, может совершить самоубийство только ради того, чтобы как-то себя выразить, может по-дурацки уничтожить себя, потому что это единственный способ доказать, что он – личность.
– Вы вернетесь к вечерней поверке? – вскользь спросил он Хомса, не подымая глаз от бумаг, которые держал в руке.
– Какая к черту поверка! – весело ответил тот. – Я и к побудке-то вряд ли вернусь. Я приказал Колпепперу заменить меня и вечером, и утром, если я не приеду. А если не будет Колпеппера, вы тут сами командуйте.
– Так точно, сэр.
В радостном предвкушении веселого вечера Хомс бодро расхаживал по канцелярии. Тербер нечасто видел его таким. В свете ламп, масляными бликами подсвечивавших хмурый, дождливый день за окном, всегда румяное лицо Хомса, казалось, еще больше раскраснелось от счастья.
– Все работаем, и пошалить некогда, – сказал Хомс и подмигнул. Чисто по-мужски – мол, мы, мужики, насчет этого всегда друг друга поймем. На мгновенье над разделявшей их кастовой пропастью пролег мостик. – Вам бы тоже не мешало взять выходной, – продолжал Хомс. – Сидите тут, корпите над бумажками и света белого не видите. Нельзя жить одной работой, есть вещи куда интереснее.
– Я и сам об этом подумываю, – неуверенно согласился Тербер, перекладывая бумаги и беря карандаш. Сегодня четверг, у ее прислуги выходной – удачнее не бывает. Он пристально смотрел на похотливо ухмыляющегося Хомса и удивлялся, что именно сейчас Хомс вызывает у него симпатию.
– Ладно, – сказал Хомс, – я пошел. Так я на вас полагаюсь, сержант. – Голос его звучал проникновенно и доверительно. От неожиданного избытка дружеских чувств Хомс даже хлопнул Тербера по плечу.
– Все будет в ажуре, – откликнулся Тербер. Но это была просто реплика из роли, и голос его ничего не выражал.
Твоя «женская интуиция» еще не гарантия, Милтон, говорил он себе, ты давай-ка поосторожнее и сначала все как следует обмозгуй. Он проводил Хомса взглядом и, сев за стол, стал дожидаться ротного писаря Маззиоли, потому что даже сейчас, когда великий миг наконец наступил, он не мог позволить себе оставить канцелярию только на дневального.
Пока он ждал Маззиоли, снова пошел дождь. Чтобы убить время, Тербер разбирал бумаги. Накопилось много недоделанных мелочей, нужно было составить несколько служебных писем, которые Маззиоли потом перепечатает и даст на подпись Хомсу. Покончив с письмами, он взялся за черновой вариант расписания учебных занятий роты на следующую неделю и то и дело листал «Наставление», чтобы не ошибиться.
Он сидел один в сырой комнате и работал как проклятый, вымещая на бумаге свою ненависть, забыв обо всем, кроме того, что лежало перед ним на столе, он работал с остервенением камикадзе, таранящего самолет противника, и его энергия, казалось, вот-вот разнесет канцелярию в щепки.
Вымокший Маззиоли вошел с пачкой картонных папок и конвертов из плотной коричневой бумаги, которые он прижимал к груди, спасая от дождя.
– Боже мой, – поежился он, глядя на Тербера, сидевшего с засученными рукавами. – На улице холод собачий. Закрой окно, а то мы оба тут окоченеем.
Тербер прищурился и коварно улыбнулся.
– Нашему малышке холодно? – ехидно спросил он. – Мальчик мерзнет?
– Кончай, – сказал писарь. – Хватит.
Он положил папки на стол и хотел захлопнуть окно.
– А ну не трогай! – заорал Тербер.
– Но ведь холодно же, – возразил Маззиоли.
– Холодно – мерзни, – ухмыльнулся Тербер. – А я люблю свежий воздух. – Лицо его внезапно стало жестким. – Где тебя носит весь день, бездельник? – прорычал он.
– Ты прекрасно знаешь, где я был, – сухо ответил писарь. – Меня вызывали в полковой отдел кадров.
На гражданке Маззиоли учился делопроизводству в колледже, и он считал, что это дает ему право на интеллектуальное превосходство; он гордился тем, что пишет и говорит грамотно, и всегда участвовал в дискуссиях, которые затевали у Цоя полковые писари. Иногда он даже вступал в споры с самим Попом Карелсеном, сержантом взвода оружия, а у того, по слухам, отец был когда-то весьма богат.
– Я работал у сержанта О'Бэннона, – обиженно добавил Маззиоли, поджимая губы. – Вот уж кто настоящая старая дева…
– Гранта сегодня отправили в госпиталь, – грубо оборвал его Тербер, взял со стола журнал учета больных, раскрыл его и сунул Маззиоли под нос. – Ты знал, что он в изоляторе? У него триппер. Слыхал про такую штуку?
Писарь попятился. В его броне была пробита брешь, он чувствовал себя виноватым.
Тербер мрачно усмехнулся.
– М-да, по сто седьмой статье инструкции это получается прогул, – сказал он, запугивая Маззиоли. – Ты выписал ему освобождение по болезни? Подготовил справку к утреннему рапорту? Сделал пометку в ведомости денежного довольствия? Вписал его в мою картотеку? Учет больных твоя обязанность. Писарь здесь – ты, я не могу работать еще и за тебя!
– Я утром не успел, – начал оправдываться Маззиоли. – Эти врачи не возвращают нам журнал раньше одиннадцати. Они…
– Ты мне голову не морочь, грамотей. – Тербер презрительно усмехнулся и незамедлительно разнес в пух и Прах оба аргумента писаря: – Журнал сегодня вернули в полдесятого, а вестовой от О'Бэннона пришел за тобой в десять. Тебе лень задницу поднять, сидишь с утра кроссворды разгадываешь! Сколько тебе повторять?! Ничего не откладывай на потом! Поступила бумажка – разберись. Один раз что-то пропустил, потом столько накопится, что не разгребешь.
– Ладно, старшой, – уныло сказал Маззиоли. От его самоуверенности не осталось и следа. – Сейчас все сделаю. Дай мне журнал.
Маззиоли протянул руку и взялся за журнал, но Тербер не разжал пальцы. Он стоял, выпрямившись во весь рост, высокий, чуть сутуловатый, и с отвращением смотрел на писаря из-под зловеще взметнувшихся бровей.