– Ты поосторожнее. – Вождь усмехнулся. – Я, между прочим, тоже имею к ним отношение.
Пруит залился счастливым смехом.
– Пей еще, – сказал Вождь.
– Нет, сэр, теперь угощаю я.
– Да у меня вон сколько. Бери. Ты заработал.
– Нет, – упрямо возразил он. – Моя очередь. Деньги у меня есть. Я теперь всегда при деньгах.
– Я уже заметил. – Вождь усмехнулся. – Твоя киска, видно, на руках тебя носит.
– Да не жалуюсь. – Губы у Пруита разъехались в широкую ухмылку. – Грех жаловаться. Одна беда… – Он вдруг с удивлением прислушался к своему голосу. – Дуреха замуж за меня хочет.
– Бывает, – философски заметил Вождь. – Денег у нее навалом, так что не будь дураком, женись. И пусть обеспечивает тебе красивую жизнь. Будешь жить, как захочешь.
Пруит рассмеялся:
– Это не для меня. Вождь. Ты же знаешь, такие, как я, не женятся.
Он встал и бодро зашагал к стойке. Ах ты, трепло, весело обругал он себя, вечно что-то выдумываешь! А эта выдумка ничего, ей-богу. Это как посмотреть. Да чего там, черт побери! Имеет же человек право помечтать.
– Эй, Джимми! – свирепо крикнул он.
– Привет, малыш! – проорал Джимми с другого конца стойки. На широком потном лице канака сияла улыбка, руки безостановочно сновали, проворно вытаскивая из холодильника на стойку банки и бутылки. По другую сторону громадного холодильника стоял охранник – порядок в баре поддерживали полковые боксеры, которых по указанию гарнизонного начальства хозяин бара нанимал то из одной роты, то из другой. Одетый по всей форме и с дубинкой, временный представитель военной власти без стеснения дул пиво, извлекая из глубин холодильника банку за банкой, а беспомощный хозяин-японец смотрел на все это с болезненной гримасой отчаяния, застывшей на гладком плоском лице.
– Джимми, мне четыре, – крикнул Пруит через рябь голов.
– Понял, – откликнулся Джимми, и улыбка ослепительной вспышкой осветила темное лицо. – Четыре пивка на четыре глотка. – Он поставил банку на стойку. – У вас сегодня ротные товарищеские. Не выступаешь?
– Куда мне, Джим. – Пруит радостно улыбнулся. – Боюсь, заедут в ухо, оно и распухнет.
– Ты даешь! – Джимми засмеялся и вытер лицо рукой, похожей на копченый окорок. – Меня можешь не разыгрывать. Я слышал, ты этого еврейского чемпиона крепко припечатал.
– Вот, значит, как рассказывают? – Пруит хмыкнул. – А я слышал, это он меня припечатал. – Затылком он почувствовал, что несколько солдат задержались у бара и глядят на него. Сзади зашептались. Небось уже весь полк знает, подумал он. Но не обернулся.
– Ха! – Джимми осклабился. – Я, парень, видел тебя на прошлом чемпионате. То что надо! У этого еврея и рост, и удар – все при нем. Но он трус. Они все такие. А вот ты не трус.
– Думаешь? – Он скромно улыбнулся. – Так как насчет пива?
– Сейчас дам. То, что ты не трус, я знаю. Эти евреи не соображают, на кого можно тянуть, а на кого нет. А я, малыш, через месяц снова в городе выступаю.
Стоявшие рядом по-прежнему смотрели на них и прислушивались.
– Где? – спросил Пруит, с удовольствием ощущая свою принадлежность к узкому кругу избранных, которым доверяются важные тайны. – В городском зале?
– В нем самом. Полуфинал. Шесть раундов. Выиграю – долбаю финал. А финал выиграю – большое турне по Штатам. Ничего, да? Уйду тогда к черту из этого бара.
– Ишь ты! Прямо новый Дадо Марино.[34]
Джимми оглушительно захохотал и выпятил колесом грудь – казалось, он еле умещается за стойкой.
– А то! Мне в самый раз выступать в наилегчайшем. Нет. – Он посерьезнел. – Я уеду в Штаты, как мой дед. Знаешь, как моя фамилия? Калипони. Джимми Калипони, в честь деда. Он в молодости ездил в турне по Штатам. В Калифорнии выступал. У нас в гавайском языке нет ни «ф», ни «р». Мы говорим не «Калифорния», а «Калипони». Вот долбану финал и поеду в Калипони, как мой дед. Оправдаю свою фамилию. Заодно посмотрю, как там живется. Хватит с меня гавайских гитар. – Он ухмыльнулся. – Мне Штаты нравятся, я про тот край много слышал.
– Приду посмотрю, как ты полуфинал выиграешь, – улыбнулся Пруит.
– Люблю я городской зал… Сколько там было боев! Старикан Дикси тоже там часто выступал. Помнишь его? Мы с Дикси по корешам были. Отличный был парень, скажи?
На душе у Пруита вдруг стало пусто, и эта зияющая пустота бесследно засосала в себя недавнее прекрасное настроение. Он потянулся за пивом.
– Да, – сказал он. – Парень был отличный.
Джимми задумчиво покачал головой, его большое веселое лицо неожиданно погрустнело.
– Жалко, что он тогда ослеп. – Раньше Джимми никогда с ним об этом не говорил. – Ты, я знаю, здорово переживал. Да, не везет людям. Вы же с ним друзья были. Жалко-то его как, а?
– Да, жалко. Где тут мое пиво?
– Держи, – Джимми придвинул к нему банки. – Это бесплатно. Угощаю. – Печальное скуластое лицо снова разом повеселело. – Молодец ты, что этого еврея припечатал. Я доволен. Они ведь как фрицы. Такие же сукины дети. Хотят весь мир к рукам прибрать. Но только против нас, американцев, им не потянуть. Мы не из трусливых. А жиды и фрицы – те трусы.
– Как же, как же. – Взяв банки с пивом, Пруит начал спиной протискиваться сквозь толпу. – Жиды и фрицы – те трусы, – тихо повторил он вслух, словно разговаривал сам с собой. Жиды, фрицы, итальяшки, испашки, бостонские ирландцы, венгры, макаронники, лягушатники, черномазые ниггеры – те все трусы. Он повернулся и зашагал к своему столику. На душе было муторно. Он ведь дрался с Блумом не потому, что тот еврей. Почему надо каждый раз обязательно сводить все к национальности?
За спиной у него Джимми кричал: «Понял! Два пивка на два глотка!» Это была его любимая шутка. Подожди, Джимми Калипони, вот «долбанешь» ты финал, поедешь в Штаты и, может, решишь, что тамошние черномазые ниггеры тоже трусы. Вот удивится-то Джимми Калипони. Может, он тогда начнет объяснять всем разницу между ниггерами и гавайцами? Ну что ж, объясняй, объясняй. Рассказывай. А может, Джимми Калипони тогда поскорее вернется к себе домой, на Гавайи, где трусы только жиды и фрицы?
Он шагал по густой траве к своему столику и уже знал, что обязательно поговорит с Блумом и объяснит, что дрался с ним совсем не потому, что тот еврей. Объяснит сегодня же, сейчас, правда сейчас Блум ждет выхода на ринг. Тогда, значит, после соревнований. Нет, после соревнований Блума будут откачивать и в спортзал набьется прорва народу, а может быть, если Блум выиграет, он после соревнований куда-нибудь закатится праздновать победу. Тогда, значит, завтра. Он поговорит с ним завтра и все ему объяснит.
Он подрался с Блумом, потому что ему непременно нужно было с кем-нибудь подраться, иначе он бы искусал сам себя и взбесился, и Блум дрался с ним по той же причине, оба они были на пределе, обоих довели до белого каления, и оба полезли в драку и били друг друга, чтобы потешить всех вокруг, но только не себя – вот и все, а ведь у него с Блумом, наверно, гораздо больше общего, чем с любым другим из их роты, кроме разве что Анджело Маджио, и они с Блумом дрались потому, что это гораздо легче, чем пытаться отыскать настоящего врага и побить его, потому что настоящего врага, их общего врага, трудно распознать и найти, и они даже не знают, кто он, какой он и как до него добраться, вот и дрались друг с другом, это же много легче и помогает притерпеться к настоящему врагу, общему, тому, который неизвестно кто и неизвестно где, а вовсе не потому, что Блум еврей, а ты кто-то там еще.
Он ведь давно не вспоминал про Дикси Уэлса. Он его почти забыл. Кто бы мог подумать, что он его забудет! Забыть Дикси?! Нет, он обязан все объяснить Блуму.
А потом он с холодной ясностью понял, что ничего Блуму объяснить не сумеет. Потому что сам-то Блум бесповоротно убежден, что все это из-за того, что он еврей. Что бы он Блуму ни говорил, как бы ни старался, Блума не убедить, что дело совсем не в том, что он еврей, и что Пруит никакой ненависти к евреям не испытывает. Пытаться втолковывать это Блуму бесполезно, когда бы он к нему ни подошел – сегодня, завтра, послезавтра, через год.