Гигант проницательности Гаспаров не знал источника восторга Слуцкого, не склонного к подобным воспарениям. Слуцкий сам сослался на сей источник, который назывался Ксения Некрасова. Это случилось на страницах молодёжного журнала «Смена» (1974, № 4) в очерке Слуцкого «А Земля наша прекрасна!».
У Ксении был редкостный дар — она умела радоваться. Причём радовалась чаще и охотнее, чем печалилась.
В те годы — первые послевоенные — почти все московские стихописцы были бедны. Ксения была беднее всех. Даже в пределах суток она не планировала, что будет есть, а иногда и где будет спать. Однако писала она так:
Встретила я
куст сирени в саду.
Он упруго
и густо
рос из земли,
и, как голых детей,
поднимал он цветы
в честь здоровья людей,
в честь дождей
и любви.
<...> Иногда я возмущался её восхищением. На каком-нибудь словопрении она подбегала ко мне и шептала:
— Смотри, какие лица у поэтов!
Так вот. «Вопросы литературы». Отделом современной литературы журнала ведала Татьяна Бек. Слуцкий был её иконой. В мемуаре «Расшифруйте мои тетради...» она говорит:
В «Вопросах литературы» (1999, выпуск III) впервые напечатан полный текст стихотворного послания Бродского — Слуцкому, которое молодой поэт, после встречи со старшим, написал печатными буквами на листках из школьной тетрадки в косую линейку и послал по почте...
А вот что в эту «тему» могу внести я, которая в сентябре 1990 года впервые двинулась в Америку. Мы — я, переводчик Виктор Голышев и прозаик Валерий Попов — были приглашены неким колледжем (штат Коннектикут, Новая Англия) на творческий симпозиум по теме «Словесность и мораль». Интересно — а у меня сохранилась афиша, — что все мы числились тогда ещё как Soviet author или как Soviet poet. <...>
<...> И вот 13 сентября — встреча с учащимися (а также с преподавателями) в большом зале, идущем крутым амфитеатром. На сцене — мы четверо: Soviets authors и Бродский. Мы отвечаем на записки через переводчика. Я, в частности, получаю такую: «Отчего в современной России поэзия неестественно политизирована?»
М-да. Как объяснить? Отвечаю: поскольку журналистика, публичное правосудие, ораторское дело за годы советской власти были начисто изничтожены тоталитарной цензурой и словно бы ссучились, то честная поэзия бессознательно начала впитывать в себя нелирические функции, от коих она в нормальном обществе как в контексте свободна... Что-то в этом роде. Вижу: слушают меня (а кто по-русски ни бум-бум, те — моего переводчика) внимательно и понятливо. Думаю: пан или пропал — прочту моё любимое из Слуцкого стихотворение, которое отвечает именно на их американский вопрос:
Покуда над стихами плачут,
пока в газетах их порочат,
пока их в дальний ящик прячут,
покуда в лагеря их прочат, —
до той поры не оскудело,
не отзвенело наше дело.
Оно, как Польша, не згинело,
хоть выдержало три раздела.
Вдруг Иосиф, буквально как известный персонаж из табакерки, вскакивает с места, выбегает к центру сцены, меня отодвигает чуть театрализованным, иронично картинным («Не могу молчать!») жестом и, с полуслова подхватывая, продолжает со своим неповторимым грассированием:
Для тех, кто до сравнений лаком,
я точности не знаю большей,
чем русский стих сравнить с поляком,
поэзию родную — с Польшей...
Зал ахнул: ну и ну! А Иосиф, стихотворение дочитавши, улыбается и говорит:
— Мои любимые стихи у моего любимого Слуцкого. — А мне незаметно и весело улыбается, даже чуть подмигивая (дескать, здорово у нас с вами получилось, хоть и не сговаривались, да?).
Зал разражается овацией.
После ухода Слуцкого исполняющим его обязанности у Татьяны Бек стал Владимир Корнилов. Они дружили домами, Корнилов был строг и даже сердито ворчлив. В его характере действительно было что-то слуцкое — жалостливое и жёсткое воедино. По этой причине он, может быть, глубже всех проник в натуру Слуцкого.
Владимир Корнилов:
Вообще в Борисе всё было характерно слуцким. Его разговорная речь нисколько не отличалась от стихотворной. Такую особенность я замечал только у Пастернака. Обычно, когда поэты, прерывая общий разговор или застолье, читают своё, они на глазах преображаются, меняется их голос, они, как бы отстранившись от самих себя, восходят на невидимый пьедестал. Даже Ахматова, сказавшая о себе:
читала стихи торжественно.
И только у Пастернака и у Слуцкого разговорная речь совершенно естественно, без малейших усилий переходила в стихотворную. <...>
Он вообще был человек закрытый, никогда не лез (даже выпив, — впрочем, пьяным, хотя выпивал с ним не так уж редко, я его ни разу не видел) вам в душу, но и в свою не впускал. Впрочем, иногда, но очень ненадолго раскрывался. Так, незадолго до смерти жены (видимо, в году 76-м) он признался мне, что, как Жанна д’Арк, с детства слышит голоса, отчего отец называл его идиотом. Кстати, «Идиот» Достоевского был его любимой книгой.
Так или иначе, в конце 1999 года Татьяна Бек предложила мне написать о Слуцком для её журнала. Большой очерк назывался «Красноречие по-слуцки» (Вопросы литературы. 2000. № 2). Данная книга основана на этом очерке.
Я опасался, что объём работы, отсутствие литературоведчества и взгляд из другого поколения станут для главреда Лазарева препятствием к публикации. Ничего подобного. Материал прошёл легко, или я не знал тайн мадридского двора. По крайней мере — мне выдали годовую премию журнала под эгидой фонда «Литературная мысль». Мне и — Владимиру Британишскому за статью о польской поэзии «Речь Посполитая поэтов». Британишский — один из вернейших учеников Слуцкого. О нём — дальше.
Что касается моего очерка, по пути была реакция читателей, отнюдь не сплошь комплиментарная. Об этом написал Игорь Шайтанов (Арион. Борис Слуцкий: повод вспомнить. 2000. № 3):
В недавнем разговоре со мной поэт, из тех, кому сейчас под сорок, сказал, что прочёл в «Вопросах литературы» статью Ильи Фаликова о Слуцком: «Написано плохо, и главное — неизвестно зачем». Я изумился, ибо как раз собирался написать то, что сейчас и пишу, — об уместности, о своевременности сказанного Фаликовым. А вот собеседник, талантливый и образованный, говорит мне, что повода нет. Это прозвучало для меня как лишний повод.
О поэтах, печатавшихся до 1987 года, сейчас говорят неохотно, издают их мало. Слуцкий мог бы быть исключением. Он умер в 1986 году, и почти сразу его имя стало одним из первых среди «возвращённых». Один за другим были изданы сборники, составленные из того, что ранее не было напечатано, затем трёхтомник. Подвиг, совершенный Юрием Болдыревым, со смертью которого в 1993 году всё, однако, и остановилось. Он как будто предчувствовал это новое забвение и, помню, в Лавке писателей, правя мелкие опечатки в купленном мною сборнике Слуцкого «Стихи разных лет» (1988), просил: «Напишите...» Я тогда собирался, немного написал, а потом довольно долго не писалось ни о Слуцком, ни о современной поэзии, точнее, о том, что стало мыслиться современной поэзией: понятие окуклилось в пределах десяти лет и десятка имён. Если не читатель, то издатель и редактор утратили способность слышать всё, что не вписывалось в эти узкие рамки. Пропал интерес, и всё сомнительнее казалось, «пройдёт ли обморок духовный?»
Кажется, проходит. Как знак этого я и воспринял статью Ильи Фаликова «Красноречие по-слуцки» («Вопросы литературы», 2000, № 2), прекрасное воспоминание о стихах Слуцкого — о среде и о времени, которые их рождали. Её выход почти совпал по времени с появлением первого английского издания Слуцкого, составленного — из его стихов, мемуаров и из комментария к ним — Джеральдом С. Смитом[85]. Слуцкий для Запада — тоже новое имя и новый облик русского стиха. <...>