Нас, детей, было несколько, и дядьев тоже целая коллекция. Мать была единственной дочерью, в наше время у ней была только мать, так что родственной опорой она не располагала, а были лишь тылы в виде неопределенных дядей и теток, которых мы видели редко и которые, в сущности, были людьми чужими. Иногда только они показывали свои лица из-за оборонительных валов и рвов, но к ней, в ее крепость, в ее собственный мир ожесточенных баталий, по сути дела, не проникали. Поскольку они не могли рассчитывать на победу или хотя бы на перемирие, то отступали туда, где таилось меньше неожиданностей. Потому и мы видели их на отдалении, зная только переломные моменты в их туманных биографиях: что тетка из Варшавы бросила мужа и с маленьким ребенком куда-то уехала, не сказав ни слова, за полчаса уложив пожитки, а один из дядьев, угодив в какую-то, кажется, заурядную офицерскую коллизию, выстрелил себе в висок, начисто наплевав на всякие домыслы, может быть, и более близкие к истине. Таким образом, семейная панорама, материн фон, уменьшилась еще на две фигуры, об этих скандалах говорили вечерами за дверью с полоской света, когда мы уже лежали в постелях, но все равно все было слышно, и мы черпали из иронических суждений матери темы для беспокойных снов. Потом это объяснялось несварением желудка, и нам прописывали касторку с черным кофе, не отменяя, впрочем, кормления, во время которого напихивали в нас корм, как в рождественских индеек. К сожалению, нас откармливали круглый год, а птицу всего две недели, в помещении на чердаке, прежде чем завершится индюшачья судьба на призрачных блюдах, на белом саване скатерти, под которой во время зимних празднеств хрустело подложенное сено. Все-таки какое-то разнообразие, у нас же не оставалось никакой надежды, мы должны были прибавлять в весе и расти здоровыми до бесконечности.
Когда тетка и дядя ушли неведомо куда, родственники матери, после пережитых эмоций, перестали ее интересовать, потому что все остальные были совершенно обычные люди, а следовательно, недостойны внимания. Зато отец подлежал осуждению по разным статьям. Прежде всего хотя бы потому, что у него были три брата и отец. Мать его ушла в мир иной довольно рано. Она осталась прозрачной тенью, не вносившей особых осложнений, хотя и считалось, что дядя Казимеж от нее унаследовал предрасположенность к чахотке. А поскольку он взял в жены субтильную чахоточницу, то и ребенка они состряпали по подобию своему, с первого вздоха обреченного не жить в этом их общем воздухе, в коем витала распыленная смерть. Я помню уже только тройную фамилию на могильной плите, хотя имена и даты рождения были разные, — так завершился эпизод с этой легкомысленной, хотя и упрямой любовью.
А вот дед был всегда здоровый, из линии «крепких» в нашем семейном мире — и не хотел тщедушной снохи, так что все твердили потом, что из-за такой вот тощей фанаберии пришлось Казимежу сойти во гроб. А ведь мог бы жить да жить, кабы не был слаб. Но не из-за распада легких, а из-за жены.
В воскресенье у меня много времени, много часов от начала его до конца, их не крадут минуты, уплотненные в спешке, за которыми так зорко следишь, что ухитряешься прозевать весь день. Так что я могла утешать себя тем, что я из чахоточной семьи и что-нибудь похуже ко мне уже не привяжется. Ведь человек, кажется, запланирован только в одном направлении смертного исхода, я уже не раз слышала это мельком, это даже было семейным убеждением в те дни, когда и мне приходилось лечиться. Это было наименьшим злом. Подсознательное убеждение, что удастся уцелеть даже тогда, когда один за другим, через небольшие промежутки, поставили на рельсах, в каменной тьме, три новых гроба.
В то воскресенье я думала о них, так мне было удобнее, о дядьях и дедушке, а дед мой — это особливая тема, он мог бы служить центральной фигурой многоцветной фрески, если бы я могла такую создать. Но меня хватит только на набросок, на несколько штрихов, слишком я живу сейчас в настоящем, моя правда о прошлом складывается из чужих слов, из тех лет, которые, словно танки, прошли по фактам, так что они сделались плоскими и деформированными, воспоминания мои наверняка фальшивы, как и любое прошлое, когда ищут высшую правду только в себе. Но ведь и она невозможна, если не держится на опыте других. Что же мне осталось — только такая покалеченная правда, но в то воскресенье она дает мне возможность укрыться в чужое существование, в то время как свое, застыв на грани неизвестности, может быть слишком болезненным.
Так что ж я могу сказать про деда, который так и остался стволом нашего рода и никто потом его заменить не сумел? Сагу, которой он заслуживает, мне не поднять. Я могу только поворошить мелочи, вырванные из его жизни, какие-то маловажные события. Я знаю, что он перечеркнул в себе болезнь и старость. Перечеркнул не силой воли, нет, далось ему это куда легче. Природа наградила его сухим и жилистым строением, где ничего лишнего не могло угнездиться. Вот и характер у него затвердел с годами, так что он смотрел на других с точки зрения своего «я», своей сопротивляемости. Прежде всего на сыновей, коим пожаловал в лен сходство с ним самим. Так, он не мог простить тому сыну слишком ранней смерти, поелику она послужила аргументом в пользу необходимости правильных выборов в вопросах чувства и эмоций, коих он никогда не признавал. С моим отцом он разошелся во взглядах довольно рано, и только перед самой войной они вновь стали видеться, когда отец уже знал, что дела его плохи и приходится искать у него помощи, взрослый человек, ищущий горькой помощи у старика, лишь бы тот снизошел и ценой брюзгливых выговоров спасал сыновние векселя от опротестования. Мне кажется, что в глазах деда отец был фантастом, которого слишком высоко заносила амбиция, а тут еще его жена, ее мотовство, вот и кидается человек во всякие нереальные проекты. Это были люди из двух разных миров, их разделяли направления в применении сил, а прежде всего понимание ценности денег. Дед считал их незыблемой основой любого предприятия, отец же рассматривал денежный вопрос как пристройку, которая в реальной ее весомости портила стрельчатые формы его мечтаний. Мечтаний не абстрактных, а осуществляемых, сразу же рассматриваемых как план действий, с первого же импульса, и каждое из них отнимало у него несколько понапрасну потерянных лет, поскольку он не желал понимать, что в этих условиях, в этом маленьком городке, по тем временам они невыполнимы. Обоюдной трагедией отца и сына было, пожалуй, различное понимание успеха, а ведь дед сам толкнул своего первородного сына на коварную дорогу. Дал ему образование, единственному из детей, послал изучать архитектуру в Вену, неосторожно позволил, чтобы в нем, в сыне человека, начинавшего с простого столярного ремесла, а кончившего лесной биржей, начали бродить элементы эзотерического мира иных ценностей, с тем чтобы тот вернулся уже переполненный ими, испытывая от них головокружение и так никогда уже не протрезвев полностью. Первые деньги, даденные «для оборота», он всадил в книжную лавку, самую большую в городе, назвав ее «Научная книга». Полный ассортимент литературы ждал покупателей, раз в год в магазин заявлялась учащаяся молодежь, и это был единственный доходный сезон, вот эти несколько дней, мы лазили по полкам, я училась читать по книгам Марии Родзевич[1], отец по ночам поглощал все новинки, хотя в книжной лавке не появлялся. Там надлежало быть персоналу во главе с заведующим. Жажда чтения, однако, была в этом городке роскошью, иметь книги в своем доме считали нужным всего несколько-десятков лиц, так что разрыв между вкладами и доходами все больше приближал день краха. Подобный магазин с подобным владельцем был чисто трагическим недоразумением. Так что отец загодя махнул рукой на все предприятие, хромавшее все больше и больше, — и решил основать издательство. Он стал издавать в виде брошюр классиков для школ, а школ-то было в городе всего две или три. Доныне помню орнамент на обложке, единый для всех изданий, и надпись: «Издание «Научной книги». Всей истории этого очередного замысла я не знаю, знаю одно, что дома о нем говорили все меньше. Вероятно, несостоятельной оказалась торговая калькуляция по сравнению с более солидными и активными центральными издательствами. Где это видано, печатать литературу для десятка начальных и шести средних школ! Только отец мог усмотреть в этом какой-то прок, до того вирус любви к книге не давал ему покоя. Тогда дед заявил, что далее в отцовские бредни деньги вкладывать не будет. Но отец высоко нес знамя своих гуманистических идей — и они поэтому перестали видеться. Потом имела место самая большая акция в жизни отца, от которой ему бы следовало отказаться с момента зарождения самой идеи. Это предприятие затевалось на вырост, на одолженные деньги. Это было акционерное общество, значит, кто-то отцу все же доверял, если дал деньги на это огромное дело, и я отнюдь не пытаюсь иронизировать; дело не по отцовским силам и его реальным возможностям; намерение это являло абсолютную диспропорцию между вложенными в него усилиями и результатами. И по сей день, когда я это пишу, в крупных библиотеках можно найти большую книгу в матерчатом переплете (хотя отец издавал все отдельными выпусками, для предполагаемых подписчиков) под названием «Территориальный указатель Речи Посполитой». Автор — инж. Тадеуш Быстшицкий. Это был перечень всех населенных пунктов в тогдашних границах с подробным указанием административного деления в зависимости от разделов Польши. Работа над книгой началась еще задолго до того, как я себя помню. Эффект? Ничтожное количество проданных экземпляров и, чудовищные долги, угроза нашему существованию, призрак судебного исполнителя, который то и дело возникал в дверях, отец боролся с ним во время частых поездок в львовские суды, но я еще слышу материны слова, что в один прекрасный день у нас увезут всю мебель. Так и висела до самой войны эта угроза. Может быть, поэтому отцу и пришлось склонить голову перед дедом, потому мы и начали ходить каждое воскресенье обедать на Тупиковую, а дед всегда неприязненно ворчал, так что надо было, приходя и уходя, целовать ему руку. Нас никогда не оставлял какой-то страх перед старым, суровым человеком, но таким образом мы помогали отцу — это была семейная миссия, только мать ее не поддерживала, до самого конца с дедом словом не обмолвилась, поскольку, по ее мнению, именно его скупость, закоснелая от старости, была всему виной. Может быть, и на себя пеняла за то, что так долго верила в гениальность отца, в его размах, в его призвание. Верила, несмотря на все претензии и ссоры, такая уж она была. Помогала отцу, тревожилась за нас, вся с раздерганными нервами, так что выплескивала себя в крике на своих и на чужих, а когда было уже вовсе плохо, то ехала в Варшаву в Э м э с в о й с к[2] — так это звучало в сокращении, — чтобы выпросить какое-нибудь пособие, заказ, хотя бы стопку того, что занимало целый этаж в «конторском» здании. «Указатель» был наивысшим взлетом и величайшим падением отца.