Литмир - Электронная Библиотека

Звонок дребезжал какое-то время, прежде чем я сняла трубку. У телефона свои обычаи, в такое время, в субботу, звонит иногда Алина или вызывает Познань, я заранее знаю, чей голос услышу. Сегодня иду к телефону неторопливо — о чем тут еще разговаривать? Не люблю врать, не из добродетели, а удобства ради, потому что вранье — довольно хлопотное занятие и требует, как известно, постоянной бдительности, чтобы где-то не попасться. Поэтому я обычно рублю напрямик и не знаю хлопот с изложением вещей, касающихся моего мира. Но на сей раз правда слишком сложна, а пугать я никого не хочу, еще ничего не знаю — излишняя откровенность в таком положении похожа на вымаливание сочувствия.

Но выкрутасы даются мне нелегко. Каждое мое молчание — шаг в сторону его настойчивости. Я говорю скупо, а он там на другом конце все знает, о чем женщина, кроме разбитой любви, говорит таким образом? Я слышу: «В нашей семье такого никогда не было». Я отвечаю: «Да, но может случиться». И слышу, что я просто придумала себе эти страсти. Я отвечаю: «Я предпочла бы быть выдумщицей, но это очень странное место, приходится делать выводы». Потом, при всей нашей отдаленности, тон меняется, это можно было предвидеть. «Забиваешь себе голову, ты, марксистка. Ну, да ладно уж, на всякий случай закажем мессу за здравие твое. И знаешь, кто ее отслужит? Ксендз-парашютист. Он близко к небу бывал, у него там заручка». Тут в моем голосе должна быть улыбка, но такая, чтобы не задеть собеседника, я же знаю, что, несмотря на все, что произошло в эту минуту, он не большой охотник до шуток, теперь у него — первая фаза, вызванная моим сообщением. Я-то уже как-то освоилась, но приходится с уважением относиться к сложившейся ситуации, это же ошеломляет, хотя я осмотрительно и изъясняюсь недомолвками.

Видимся мы редко. В далеком прошлом разошлись в разные стороны, и с той поры по сей день нами руководит осторожность. Этого с нас, видимо, достаточно, мы скуповаты в пределах отпущенных нам дней. Он обзавелся обильной семьей, есть в чем барахтаться, отцовские инстинкты разрослись у него буйным цветом, а вместе с ними склонность диктовать, как жить, ближним. Он превосходный отец и тиран в масштабах родного гнезда, дом их — улей, фабрика взаимной привязанности с разделением обязанностей, каждый знает, что и когда, обеды и ужины — это производственно-инструкторские мероприятия, дискуссия случается редко, а поскольку дамский пол там в абсолютном большинстве, то говорить вообще не приходится. Елико же и моя особа обозначена дамским клеймом, то и до меня порой докатывается желание совершить государственный переворот в рамках моей личной жизни, чтобы как-то ее отшлифовать, очень уж она отличается от того, что он считает заслуживающим одобрения в соответствии со своими патриархальными наклонностями, которые с течением лет глубоко в нем укоренились. Наверное, по наследству от деда, который тоже — до конца дней — хотел управлять ближними, хотя и с переменным успехом, а иногда, как я уже писала, с довольно неожиданным результатом.

Да, этот отец трех дочерей и муж образованной, хозяйственной, взирающей на него как на икону жены всегда норовил править твердой рукой, еще тогда, когда рука эта в ребячьих поединках обрушивалась на меня, без всякого переносного смысла, нанося жестокий удар в переносицу, что немедленно вызывало жажду мести. Потому что это такой удар, от которого в глазах краснеет и, как говорится, кровью умываешься. В любом возрасте и не всегда только риторически. Так что дрались мы остервенело, это я больше всего помню из тех лет, такая уж я любящая сестра. А противник у него был достойный, не зря же я стояла в воротах из двух яблонь, явный выродок своего девчоночьего сословия, так что свирепо ловила его голову, словно мяч, и била ею обо что попало. Но братец быстро усвоил мою систему защиты, и бывало, что мы только вцеплялись друг другу в волосы и так мотались часами, лоб в лоб, глаза в глаза, таская друг друга, спаянные злостью, по всему двору. Способ разделить нас был простой, но действенный. Услышав вопли внучат, бабка выскакивала из дома с ведром воды, сверкающим так благородно, словно меч, и пресекала нашу схватку, наотмашь выплескивая ее на внуков, остервенелых, ничего не видящих и иных резонов не признающих.

Разумеется, этот, как бы то ни было, близкий мне мальчишка пробуждал в моей душе дурные инстинкты. Потому что, когда он убегал на тропу войны, на укрепления времен первой войны, и прятался там в каких-то казематах, похожих на пещеры, прятался от студента, который его отыскивал, чтобы подтянуть трудного ребенка в науке, я ни разу не проговорилась, ни разу не «заложила» брата и не указала места, где скрывался он от благодатного просвещения. А знала великолепно, знала эти фортификации, как собственный сад в те стародавние времена. Но я молчала из духа солидарности, и это было жестоко, потому что репетитор бегал с шанца на шанец, проваливался в ямы из железобетона, до хрипоты кричал, призывал провидение и брата, и хоть бы что — майская тишина, заросли маргариток, пуховые одуванчики и коварный чертополох, цепляющийся за штаны, и без того уже тощие, как и владелец оных, взявшийся за пятнадцать злотых в месяц носить знания в этот варварский дом. Да, тяжкий это был заработок, каждый день грозил воспитательским провалом, не говоря уже об этих вынужденных вылазках в фортификационные дебри, унаследованные от австрийского императора.

А когда брат из штуцера уложил соседскую курицу, возник вопрос, почему сей ребенок лишен надзора. Отец как раз находился в магистрате, мать ожидала его, охваченная своей навязчивой манией, в квартире возле базарной площади, потому что она всегда ждала отца, до конца; бабушка варила мармелад в котле на каменьях возле колодца. А репетитор, как обычно, еще раз брал штурмом австрийские укрепления. И прежде, чем кто-то что-то заметил, раздалось: бух, кудах, пух-перо! — и курицы не стало. Как сейчас помню, разразился скандал почти политический — разнузданный паныч угрожает обществу; птица принадлежала железнодорожнику, жившему за забором, ее хозяин был социалистом. Отец, занятый выборами в местную управу и сведением личных счетов (его хотели, как он говорил, подсидеть тупые чинуши за урбанистические мечтания), совершенно забыл, что в доме у него есть огнестрельное оружие и пронырливый сын. Левые силы подняли тарарам, поместив ехидную статью в местной газете о стрельбе по прогрессивной домашней птице. Отцу за сыновнюю выходку пришлось уплатить солидный штраф, так как мать в довершение всего выставила за дверь полицейского, который явился выяснить обстоятельства дела. И вот тогда родитель, единственный раз, проявил дидактическую энергию. Не вникая особенно в детали преступления и наказания, он уложил нас обоих на диване и отшлепал мухобойкой, по очереди — раз брату, раз мне, — не очень-то больно, но рев был страшный, так как и мать и бабка взывали к небесам, что в этом доме смертным боем кончают детей. С той поры огнестрельное оружие исчезло навсегда, но холодное, офицерская сабля, сохранилось до последней войны. И поныне я еще помню форму ее рукояти, с тяжелой кистью на плетеном шнуре. Но она была слишком большая и неудобная для домашних сражений. Да и как до нее доберешься, если отец запирал на ключ в шкаф?!

Еще помню: степь и жара, степь вся в пыли от жнива, на стерне она как пепел — и брат, вдруг задержанный, где-то далеко, в отцовском пальтеце, в черной выходной накидке с бархатным воротником, в шевровых башмаках, так как у всех братьев в том поколении были нежные ноги, введенный теперь в зал, и я, уставившаяся в этого чужого человека, напоминающего чучело в висящей одежде, в лицо, ставшее мне чужим после долгого ареста, — а мне сейчас надо говорить, я свидетель, мне надо отвечать на вопросы, те уже сидят притихшим полукругом, они будут судить его, и от меня зависит, от силы моего страха, что́ они узнают о его бегстве. Дезертирство в военное время с трудового фронта — так это звучало. Тяжкое обвинение. И записка от него между прутьями камыша, этакая загородка без дверей и крыши, отхожее место при этом суде, в нескольких метрах от глинобитного домика. Там я ее обнаружила благодаря тому, что человек в мундире пошел на риск, и из нее узнала, что я не должна ничего знать. Увезли его на двуколке, места было для троих, он в середке даже руку не мог поднять на прощание.

31
{"b":"791757","o":1}