— Да, пять лет тому назад в Париже, у мэтра Лемуана. Я приехал к нему учиться, вы же вскоре перешли на работу в Севр.
Что-то смутное мелькнуло у меня в голове.
— Стойте, стойте, вас зовут, как какого-то греческого царя… Гордий, да?
Все кругом рассмеялись. Покраснев, юноша ответил:
— Ну, отчасти. Это моя фамилия — Гордеев, а зовут Федор.
— Вспомнила, действительно. Рада с вами опять увидеться. Как вы поживаете?
— Мерси бьен, не жалуюсь. После Лемуана год еще учился в Италии. А теперь здесь преподаю.
Фальконе сказал:
— Приходите в гости, мы живем в доме у Мишеля, знаете?
— Разумеется, знаю. И спасибо за приглашение. Загляну.
Дома навестила прихворнувшего Александра (он с нами не поехал по причине заболевшего горла и кашля), рассказала ему об этой встрече. Но Фонтен отнесся к упоминанию о Гордееве несколько брезгливо. Проворчал:
— Вроде припоминаю… Мышь серая… мало ли кто учился у Лемуана!.. — А потом насупился: — Ты в него влюбилась?
Я скорчила гримасу:
— Ты с ума сошел? Знаешь ведь, кого я люблю. И любить стану до конца дней моих.
Завернувшись в одеяло, мой дружок тяжело вздохнул:
— Блажь твоя мне известна. Только мэтр на тебе никогда не женится.
— Да, и что?
— Ты готова посвятить себя платонической любви?
— Не твое дело. Всякое случается… мэтр тоже не железный.
Александр закашлялся. А потом, отдышавшись, бросил:
— Если вы сойдетесь тут как муж и жена, я уеду из Петербурга в тот же самый час.
— Ладно, не паникуй раньше времени. Будущее покажет.
Наступало Рождество 1766 года.
4
Мы еще в Париже говорили между собой про рождественские и крещенские морозы в России, но никто толком не представлял, что это такое. Ужас! Катастрофа! Все кругом белое от снега, дворники чистят улицы, но не успевают за непогодой, лед на тротуарах — очень скользко, печки топятся днем и ночью, все равно во многих помещениях холодно, в городе разводят костры, чтобы грелись солдаты в карауле и бездомные нищие. Люди кутаются в шубы, поднимают меховые воротники. Ездят не на колясках, а в санях, укрываясь медвежьими шкурами. Впрочем, было впечатление, что у русских стужа вовсе не вызывает тревог, — более того, многие довольны, говорят: «Настоящая зима!» А в Неве на Крещение прорубают полыньи, и десятки горожан в них ныряют — вроде как крестятся в Иордане. Впечатление для французов жуткое.
Но, конечно, много и веселого. В доме у Мишеля установили елку, и родители с детьми ее украшали разными игрушками и гирляндами. В ночь перед Рождеством под нее сложили подарки (класть их в башмаки и чулки в России не принято). После посещения церкви — праздничное застолье, вперемежку с песнями и танцами (хоровод вокруг елки), поздравления, пожелания счастья. Больше всех выпил Александр, я не видела его никогда прежде сильно запьяневшим — он вначале впал в немалое оживление, хохотал, чокался со всеми и лез обниматься, а потом резко погрустнел, сел в углу дивана и расплакался, как ребенок. «Что ты, что случилось?» — спрашивала его я. Но Фонтен внятно объяснить не сумел, лишь отдельные фразы передали суть его огорчения: «Мы в чужой стране, и мне одиноко… мама умерла, и никто на свете больше не полюбит меня, как она… лучше в петлю..» Неожиданно голова его упала на грудь, и он захрапел. А проснувшись под утро, ничего не помнил из того, что было вчера, сильно извинялся и обещал, что ни капли больше никогда не выпьет спиртного.
Получили приглашение из французской миссии на прием по случаю Рождества — посетив его, познакомились лично с послом — маркизом де Боссе-Рокфором, симпатичным толстяком, рассыпавшим комплименты мэтру и бессчетное количество раз уверявшим, что всегда, по любому поводу можем мы к нему обращаться и найти поддержку и понимание.
Побывали в гостях у Дмитриевского, познакомились с его женой и детьми, он читал нам монологи из новой пьесы, где ему досталась главная роль, — мы ничего не поняли по-русски, но звучало красиво. А Гордеев посетил нас накануне Крещения и принес в подарок наши портреты, исполненные собственноручно (масло, холст). Я была не слишком похожа, как мне показалось, впрочем, о себе со стороны судить трудно, а зато Фальконе предстал, как живой. Удивление вызывало то, что ведь мы ему не позировали, он писал по памяти — уникальный талант! Мэтр потащил его в свою мастерскую — показать эскизы будущего памятника. Федор долго молчал, осмысляя увиденное, а потом произнес задумчиво, как всегда, заикаясь:
— Хвост вы удлиняете для устойчивости, понимаю. Снизу, зрительно он не будет выглядеть неестественно большим. Но нужна четвертая точка опоры. Трех опор все же маловато.
Замахав руками, Этьен ответил:
— Да куда уж больше! Дело не в опорах, а в литье: грудь коня должна быть тонкая, легкая, круп намного тяжелее, он придаст устойчивость. И четвертая точка излишня. Да и что этой точкой, по-вашему, может быть?
Молодой ваятель оставался в раздумьях:
— Ну, не знаю, право… Ветви, листья…
— Да какие листья?!
— Барабан, доспехи у ног коня… Или вражеские штандарты? Петр одолел всех врагов, и его лошадь топчет их знамена..
— Нет, уж слишком прямолинейно, — возражал мой патрон.
— Может быть, змея?
— Что? Какая змея?
— Символ недоброжелателей императора — змея. Хочет укусить, но не может, Петр одолел ее, как Георгий Победоносец — змея.
Фальконе запнулся. Посмотрел с интересом. Произнес:
— Да? Змея? Мысль интересная… Но пока не очень представляю, как она может виться у ног, да еще и четвертой точкой служить…
Неожиданно Федор попросил:
— Разрешите испробовать мне? Я уже ее вижу, надо только вылепить… Вы не сомневайтесь: я не претендую на гоно-pap или же на часть вашей будущей славы — просто как совет приятеля… Вы не возражаете?
Мэтр расчувствовался, обнял русского и сказал:
— Никаких возражений, мой добрый друг. Был бы только рад! — И потом они в знак дружбы выпили бутылочку красного вина.
Мало-помалу праздники подходили к концу, а морозы — нет. В мастерской Фальконе (той, большой, в полусгнившем дворце), несмотря на две печки, топимые нашими смотрителями, было очень зябко, без перчаток и рукавиц мерзли пальцы, а лепить в рукавицах и перчатках не представлялось возможным. Приходилось неделями бездельничать. А когда из Академии привезли слепок посмертной маски Петра Великого, мы все дружно стали его изучать и зарисовывать.
— А лицо-то небольшое, — говорил Фонтен. — Царь, известно, был высокого роста, а лицо мелкое. Получается — на внушительном теле — мелкая голова.
— Тело не внушительное, — возражал Фальконе. — Да, высок, но не широк, кость некрупная и под стать — голова.
— Но на памятнике он должен быть фигурист, фундаментален, — подсказывала я. — Памятник — аллегория, а не слепок.
— Да, конечно, — соглашался шеф. — Памятник — это символ его личности, необузданности, решительности в действиях. Но портретное сходство тоже должно присутствовать.
— Оживить посмертную маску могут лишь глаза, выражение губ.
— Это самое сложное…
Мы оставили его в одиночестве в малой мастерской (той, что в зале у Мишеля) и не приставали несколько дней. А когда Фальконе разрешил войти и взглянуть, честно говоря, были разочарованы — Петр у него получился слишком высокомерным, чересчур величественным, ледяным, мало обаятельным.
— Ну, что скажете?
Мы молчали растерянно.
Мэтр понял нашу обескураженность и вздохнул:
— Да, я сам вижу, что пока не вышло. Не могу уловить его нерв. Нет в лице живинки.
Я произнесла обнадеживающе:
— Поработаете еще, время позволяет…
— Ах, не знаю, не знаю, Мари, — тяжело вздохнул, — у меня так обычно: если сразу не состоялось, то пиши пропало…
Масло подлил в огонь Мишель. Осмотрев голову Петра, скорчил кислую мину:
— Как-то не похоже, мсье… Это сфинкс, а не Петр. Надо бы свободнее, легче…
Фальконе разозлился: