Он продолжал стонать несокрушимой мантрой ее имени:
– Оль! Оль! Оля!
Оба тяжело дышали, сделав несколько кругов. Остановились.
Филипп добавил к имени еще один несокрушимый аргумент:
– Я люблю тебя.
– Я тоже, – весело поддержала Ольга. – Ну! Поймай!
Еще несколько кругов, и он закричал:
– Ты что, с ума сошла?!
Она ответила:
– Сошла.
Филипп опять попытался схватить ее, но круг, его величество круг – солнце, земля, колесо, – недаром превращаются в бесконечную жизнь.
Он взглянул на ее четко очерченную фигуру с мольбой:
– Но Игорь! Чутков!!! Они в театре, что… все зря?
Ольга посмотрела на него и сказала:
– Он у тебя стал маленьким…
– Станешь тут.
Решетников выдвинул стул и сел, чтобы она больше не рассматривала его.
– Ты плачешь? – Ольга подошла к нему сбоку и положила свои маленькие груди ему на голову, провела ими верх и вниз по взъерошенным волосам. – Ну не плачь!
Филипп действительно готов был заплакать. Он прижался к ее впалому животу, к таинственному углублению – пупку, чмокнул в него.
Она сказала:
– Еще…
Много позже он понял, что Ольга умела говорить это слово лучше и убедительнее других. Нет, не слов – женщин.
Филипп плотнее прижался к ней, поцеловал в уходившую в неизвестность ямочку родовой связи. Ее черные волосы на лобке оказались совсем рядом и вместе с божественным запахом разогретой плоти вознесли Филиппа Решетникова выше его имени в бесконечном ряду имен, выше всех человеческих предназначений, придуманных когда-либо людьми.
13
Поднял голову вверх:
«Вот этот дом. С него все началось. Третий балкон слева Чуткова. Кажется, тут мы с ним стояли. Здесь в клумбе что-то было… пионер с горном… или девка с веслом…»
Женщина выскочила на соседний балкон, сверкнула белыми, жилистыми икрами, схватила подмороженное белье и скрылась. Ворона, засев в еще голых ветках обиженного теплом марта, каркнула несколько раз, то ли с голода, то ли послала старому знакомцу Решетникову свой привет. Из подъезда медленно выходил старик с белой собачкой в попоне и в галошах, сделанных из красных хозяйственных перчаток.
– Подождите, не закрывайте…
– Да? А вы к кому, молодой человек?
«Я к прошлому», – надо бы ответить Филиппу Сергеевичу Решетникову, но он промолчал, потому что переходы от прошлого к настоящему или к будущему не осознаются в силу их трагической ежедневности.
Чутков, на взгляд Решетникова, никак не изменился, только стал заметно суше и вытянутее, рослее, что ли, с него сошел лоск правильного еврейского мальчика, а в глазах добавилось страха и отчаяния. Он встретил старого друга без лишних эмоций, спросил, мол, чего не позвонил, а тот ответил:
– Мы же договаривались… ближе к вечеру.
– Да, к вечеру, – согласился Чутков. – Раздевайся, вот тапочки…
Игорь подтолкнул их ногой, и они прошуршали по грязному полу. В прихожей мебель и предметы стояли на прежних местах, как и двадцать с лишним лет назад; ничего не изменилось с тех пор, только в квартире было очень тепло, даже жарко.
– Слушай, Игорек, у тебя тут так…
– Жарко, да? Ты только не делай резких движений, руками не маши… – Чутков остановил Филиппа возле запертой двери в кухню. – Она привыкнет, и все. Заходи и сразу закрывай за собой…
Они оба впрыгнули в восемь квадратных метров кухни, где горели четыре газовые конфорки и духовка, а на веревках для сушки белья висела маленькая желто-зеленая обезьянка. Оскалив зубы, она злобно смотрела на нового человека, появившегося в ее прожаренном псевдотропическом пространстве.
– Не смотри на нее, не замечай ее, она этого не любит.
– А что она любит? – опустив глаза вниз, побаиваясь, спросил Решетников.
– Тепло. Она очень мерзнет здесь. Чичи не хватает тепла. Ее зовут Чичи.
– Чичи, значит…
Не поднимая головы, Решетников посмотрел на подозрительно застывшую в веревках обезьяну. Она смотрела осуждающе, будто все про них, шкодников, знала, будто знала, чем все кончится: Решетников достанет сейчас из портфеля припасенную бутылку коньяка, и они напьются как свиньи. Неожиданно Чичи перепрыгнула по веревкам в другой угол кухни, и от нее отвалился и упал на обеденный стол жидковатый, черный кусок дерьма.
– Она обосралась… – душа глупый смех, сказал Решетников.
Чутков отточенным движением скребком и тряпкой убрал за обезьяной и пояснил:
– Ей еще минут пятнадцать надо погулять, и я ее посажу в клетку. Кухня для нее джунгли, она тут выгуливается и греется…
– Понял – ее территория, – сказал Решетников и плотнее прижался к стене. – Зачем она тебе, Игорь?
– Евгения хотела с самого детства живую обезьянку.
– Евгения – это?
– Жена.
– Она где?
– На гастролях, актриса. Я тебе потом покажу ее фотографию, в комнате она есть… Хочешь, посмотри сам за книжной полкой справа. Или потом вместе …
Обезьяна осмелела и несколько раз пронеслась из угла в угол, без стеснения оставляя после себя вонючие следы. Продукты ее жизнедеятельности Чутков буднично собирал в целлофановый пакет.
– Не смотри на нее! Она может укусить! – одернул Игорь Филиппа, когда тот забылся и поднял глаза. – Она иногда злая…
Решетников по команде, как арестант, опустил голову в пол и переспросил:
– Зачем она тебе, к тому же злая?
– Я полюбил ее, я привык к ней…
– Привык к злой обезьяне?
– Ну, мы тоже не любим, когда на нас в упор смотрят…
Решетников не находил никакой логики в ответах институтского друга, решив про себя, что любители животных – сумасшедшие люди, с ними лучше не спорить, а то тоже могут укусить.
Обезьяна пронеслась несколько раз над горящими конфорками и села на крышку кухонного шкафа.
– Она не обгорит?
– Нет, она все понимает, она умная. Ты умная, Чичи? Умная! – похвалил обезьяну ее хозяин и пояснил другу: – Вот она села, сидит – значит, устала, нагулялась… Да, ты довольна, Чичи? Ко мне мой товарищ пришел, нам надо поговорить… – Чутков открыл кухонный ящик, достал банан и начал его очищать. – Чичи, иди, иди ко мне… Чичи… Филипп, ты – в комнату, а я ее сейчас возьму и приду, иди, а то она тебя стесняется, стесняется, и все. Чичи, ты же стесняешься? Чичи…
Решетников выскользнул из кухни.
Запах старомосковской квартиры ни с чем не спутаешь, в нем столько оттенков, даже опытному сомелье не описать: тут и пыльный запах книг, смешанный с запахом типографской краски, и тонкий свечной оттенок, и моча умершей бабушки, да и от живописи и от старых фотографий, развешанных по стенам, тоже нечто едва уловимое исходит…
На Филиппа Решетникова со стены, из-под стекла черно-белой фотографии в некой строгой раме, смотрела молодая, светловолосая женщина, смотрела так, будто он разбросал грязные носки по всей квартире, и прощения ему теперь нет. Он встречал этот холодный, женский, нацистский взгляд, его не спутаешь и не забудешь. – Это моя жена Евгения, Женя, – пояснил Чутков, вошедший в этот момент в комнату. – Актриса. Сама из Прибалтики.
– Я так и подумал, чувствуется, что оттуда… Блондинка?
– Да. Эстонка.
В представлениях Решетникова Женя, или Евгения, никак не сочеталась с Игорем, каким он его знал.
– В меня тут недавно такая блондинка врезалась – машина в ремонте. Где ты ее нашел? – Филипп тут же поправился: – Ну, в смысле встретил…
– На гастролях были… В таллинском Русском театре она так играла Офелию, что невозможно было… ну, в общем…
«И теперь ты собираешь дерьмо за ее любимой обезьяной», – подумал, но не сказал Решетников.
На не ведомых никому основаниях, как и тогда в юности, он был уверен, что Чуткову нужна совершенно другая женщина, и он как бы даже знает какая.
Продолжая рассматривать фотографию, Решетников произнес, приглашая в былые времена:
– Помнишь… ходили в театр, помнишь сестер Поперси?.. То да се… – И добавил, чтобы Чутков не решил, что им двоим будет больно вспоминать: – Смешно… все смешно… смешно было… Первая любовь…