— Если за «кого», то за Прокопа, — ответил хозяин и теперь просверлил глазами Толю.
— «За» или «из-за»? — спросил сын.
— Ну, вам-то какая разница? — снова ухмыльнулся отец. Такой же точно ухмылкой, какую с прошлой осени не мог забыть Володя.
А ведь отец прекрасно понимал, что разница была! «За» — значит, это могла быть месть за смерть Сличко, ведь кто то мог считать, что Петрушин если не ликвидировал Сличко, то способен был выдать его. «Из-за» — это уже совсем другое дело, тогда это мог быть тот, кому мешали Сличко с Петрушиным, но второй стал мешать уже после появления первого.
А тут Баляба-старший неожиданно продолжил:
— Видать, кто-то этого Петрушина стал бояться.
— Бояться? Такого придурка? — удивился сын.
— Ни придурком, ни дураком он никогда не был. Прикидывался и радовался, что его таким считают.
Нет, в доме с таким хозяином Толя ни за что жить бы не стал, хотя Володя давно уже уговаривал его перебраться к пим. О внутренней близости с таким человеком и говорить не приходится. Да и внешность Балябы-старшего почти отталкивала. Словом, вынес Толя Осокин из этого дома стойкое недоверие к хозяину: даже если того прижмут фактами, о чем-то самом важном он все равно сумеет умолчать.
У Балябы всегда и во всем было собственное мнение, ко всему и ко всем — собственное отношение. И повлиять на ого мнение никому и никогда не удавалось. Даже близкие люди редко понимали его, считая, что из упрямства он не признает даже самое очевидное.
Хотя он находился в родственных связях с Волощахом — тот женился на сестре Балябы, особенной близости между ними и до войны не было. С юных лет, а познакомились они еще школьниками, Волощах был, так сказать, человеком общественным, в отличие от Балябы, замкнутого, молчаливого, предпочитавшего одиночество любым молодежным мероприятиям. Волощах начинал комсомольским вожаком, в армии вступил в партию, работал перед началом войны инструктором райкома ВКП(б). Баляба же и комсомольцем не был: может быть, предложи ему вступить, он бы не отказался, но предлагать никто не стал, а сам он подать заявление не счел нужным, да и как подавать, если на вопрос об общественной работе ему бы нечего было ответить.
В партизанский отряд его тоже никто не звал, он сам пошел, узнав, что отряд возглавил бежавший из окружения муж сестры: коль тот — там, в плавнях, значит, и правда тоже там. А ложь — здесь, в городе, ведь Сличко — в полицаях. Выходит, о правде и лжи Баляба судил по тому, кто из родственников куда подается? Задай ему такой вопрос, он бы не стал отвечать, опустил бы голову и сверкнул исподлобья колючими глазками: ему самому, мол, известно, где правда и где ложь.
В отряде Баляба был рядовым бойцом, а Волощах — командиром, более того — доверенным лицом штаба партизанского движения, говорили, что и доверенным лицом подпольного обкома партии. Баляба не мог знать ни о разговорах в штабе отряда, ни о рождавшихся там планах различных операций. Его совета никто не спрашивал, он на это и не претендовал. Если бы спросили, он бы только удивился и все равно не ответил. Маленький человек должен знать свое место. Но, тем не менее, собственное мнение по любому вопросу он имел.
О том, что произошло с отрядом, он тоже судил по-своему и суждение это хранил при себе. В последние дни он все чаще вспоминал о прошлом. Что-то кому-то мог сказать, но о главном, о том, как все ему представлялось в полном объеме, — никому. Ни с кем бы не поделился своими мыслями.
А все его воспоминания так или иначе были связаны с Волощахом.
Немигающие глаза Волощаха. Взгляд куда-то поверх деревьев, но не в осеннее хмурое небо, а словно бы сквозь него. Но главное — немигающие, точно застекленевшие глаза.
В ответ на пустяшный вопрос Волощах лишь повернул голову, так и не осознав, кто и о чем его спрашивает. Баляба не обиделся, вопрос-то и в самом деле он задал пустяшный, но понял: Волощах чем-то не на шутку встревожен. Он и раньше, еще до войны, бывал таким — ото всего отрешенным, — когда что-либо было ему не по нраву, расходилось с его планами.
Не то вечером, не то утром — Баляба никак не мог вспомнить — объявили об уходе из плавней, то есть о прекращении деятельности отряда. Обычно разбредались по одному — по двое: кто в глубь плавней, чтобы потом перебраться в степь за Днепром, укрыться в знакомых хуторах; кто, напротив, в пригородные села, чтобы укрыться в Новоднепровске или на соседних рудниках. Но в этот раз при уходе решено было совершить налет на нефтебазу.
Баляба и тогда считал эту операцию чересчур рискованной: наверняка не многие останутся живы. Теперь же он понимал, что операция была и бессмысленной: к тому времени бензохранилище никакой ценности не имело, немец катился к Днепру, уходя, он и сам взорвет нефтебазу, потому что топливо за собой не потащит — силенок не хватит. Если уж стоило причинить ему ущерб такой операцией, то следовало напасть на мастерские, где ремонтировали немецкую самоходную технику. Но что сейчас об этом говорить?
И Баляба спрашивал себя: почему же — нефтебаза?
Ясно, что это была операция, рассчитанная отвлечь внимание и силы немцев. Но отвлечь от чего? Или от кого? Не ему, Балябе, найти ответ. Искать надо в архивах, если они есть.
Дать возможность другому партизанскому отряду, действовавшему под Запорожьем, уйти из плавней понадежнее, с большей безопасностью? А может быть, дать возможность тому отряду провести крупную операцию в самом Запорожье? Или операцию, связанную с плотиной, вернее, с тем, что от нее осталось?
Во всяком случае Баляба был уверен, что отряд Волощаха принесли в жертву ради каких-то более важных, чем существование этого отряда, целей. И если бы тогда ему, Балябе, сказали об этом, он принял бы все как должное, как приказ. Теперь же он считал по-иному: если тогда никому прямо не сказали правды, не подумали о том, что люди, идущие на верную гибель, должны знать, во имя чего выполняют такое задание, значит, у кого-то была и иная цель. Ведь те, кто ставил задачу, наверняка верили в свою правоту, им незачем было скрывать от партизан реальную опасность. А кому-то казалось выгодным скрыть. Кому?
Если командование не объяснило отряду мотивы операции, то, выходит, полного доверия к людям не имело. Провалы действительно случались, и, пожалуй, слишком часто. Но никто ведь никого не подозревал. Тогда — не подозревал.
Немало загадок — или разгадок — унесли с собой погибшие. Да и оставшиеся в живых хранят молчание. Попробуй вызвать на откровенный разговор того же Рекунова — он тут же осадит тебя. Значит, как и Баляба, теперь кого-то подозревает. И живых, и мертвых? Но если можно подозревать всех, значит, и Рекунова и Балябу тоже? Пожертвовали отрядом ради того, о чем теперь никто не знает и никогда не узнает. А под подозрением — все?
И все-таки: почему же им тогда не сказали правды? Всей правды? Потому только, что сами не знали? Или потому, что чьи-то цели пересеклись, слились воедино: благородная, жертвенная и подлая, гнусная?
Конечно, Баляба таких слов себе не говорил, мысленно рассуждая сам с собой, он выражался проще. Но суть его размышлений сводилась именно к этому.
18
Капитан буксира нетерпеливо поджидал Малыху во дворе: он жил по соседству, и на пирс, к которому обычно швартовалось их судно, они ходили вместе.
— Ты что, Гришка? Забыл, что навигация?
— Прости, батя. Я зараз, пулей.
— Где ночью болтался? — спросил капитан, доставая очередную сигарету из пачки «Памира» и прикуривая от «бычка».
— К чему тебе это знать, батя? Я бы и сам хотел забыть.
— Ты лучше бы помнил, что женат, — проворчал капитан, — а чужих жен забыл.
Но Малыха его уже не слышал. Вбежал на крыльцо и оттуда крикнул:
— Я пулей!
Не скинув сапоги, влетел в комнаты, швырнул мешок на кровать. Нужно ли переодеться? Нет, ни к чему, и так сойдет, а на буксире есть ватник. Заняться мешком? Некогда. Пусть пока отдохнет под кроватью. Нагнулся и запихнул мешок подальше в угол, за ножку кровати. Пришла бы Верка с ним, наказал бы ей к мешку не прикасаться, пока сам не вернется из рейса. И чего она там осталась, с этими своими сестрицами?