Сергею показалось, что Иван Дементьевич сам не раз пытался разобраться в случившемся. Говорил он так горячо, как будто все это повторял уже не раз. И еще показалось Сергею, что давно уже понял Мелентьев: самому ему не разобраться в этом. Осторожно, чтобы не обидеть хозяина, Сергей спросил:
— Иван Дементьевич, а почему бы вам с друзьями, вчетвером, не попробовать восстановить все в памяти. И нам бы рассказали. Чтоб сохранилось. Чтоб все узнали. Тогда б и подозрений ни у кого, и у вас самих, не осталось бы.
— Это тебе прокурор и Костюченко подсказали? — вспыхнул было Мелентьев, но, увидев, как опустил голову Чергинец, сказал уже тише: — Была у меня такая мысль, да как-то все боязно, веришь? Пожалуй, выберу время, загляну к Костюченко или к самому прокурору. Если дадут добро, потолкуем с ребятами… — И снова вспыхнул: — Но подозрений никаких у меня нет. Никого не подозреваю. Так и знай. Потому что некого подозревать!
По дороге домой Сергей думал о том, что Мелентьеву можно доверять полностью, но сам Иван Дементьевич не больно-то доверчив, и подозрение какое-то у него есть. Он и сам бы хотел от него избавиться, не дает оно ему покоя, словами пытается прогнать его, но не выходит.
Мелентьев, как человек основательный, не склонный к скоропалительным выводам, на протяжении многих лет мысленно возвращался к тем давним событиям, итогом которых оказалась столь трагически закончившаяся операция. Свои выводы он сформулировал для себя уже давно, они явились итогом многолетних размышлений. Не раз и не два он отбрасывал то, что казалось ему неубедительным, дополнял оставшееся, продвигался постепенно вперед, нередко заставляя себя начинать сызнова. Так или иначе, он пришел наконец к определенным выводам, которыми, однако, не счел нужным делиться даже с друзьями.
Бывший красноармеец, он вскоре после того, как попал в отряд, стал одним из руководителей. В его подчинении постоянно находились семь-восемь человек, по армейским меркам — отделение, по партизанским — считай, взвод. Ни одно совещание у Волощаха не проходило без участия Мелентьева, поэтому о многом он знал.
Он прекрасно помнил, что план операции с нападением на нефтебазу вопреки обыкновению в отряде не обсуждался. Утром к командиру вызвали пятерых, в их числе — Мелентьева. Волощах объявил о своем решении, ознакомил с планом операции, разъяснил некоторые детали. Всё — сухо, точно, но в отличие от подготовки к былым операциям, пожалуй, чересчур лаконично.
Столь же хорошо Мелентьев помнил, что никто не возражал, не просил пояснений, то есть тогда никто не усомнился в необходимости или целесообразности нападения на нефтебазу. Все приняли изложенное командиром как должное, как приказ, который выполняется без обсуждения.
Неоднократно Мелентьев вспоминал об этом с холодной дрожью. Ведь тогда он имел право усомниться, по крайней мере попросить обоснованных объяснений. Почему же он не поступил так? Мелентьев мог оправдать себя: долг превыше всего, — но не искал оправдания. Потому что вспоминал еще кое о чем, и весьма важном. И это «кое-что» обвиняло его, наравне с остальными командирами, — правда, обвиняло и оправдывало одновременно, но не позволяло ответить на вопрос: почему же они выслушали приказ молча?
Когда отряд поддерживал более или менее регулярную радиосвязь с центральным штабом — она оборвалась в конце лота, — кто-то из центрального штаба несколько раз интересовался, почему отряд Волощаха щадит новоднепровскую нефтебазу. На всей оккупированной территории партизаны и подпольщики прежде всего взрывают хранилища с горючим, лишая тем самым немецкую боевую технику питания, в Новоднепровске же упорно уклоняются от такой важной акции. Вопрос этот тогда казался вполне естественным, да и спустя столько лет он представляется логичным, уместным. Ответ, однако, чрезвычайно прост и тоже логичен. С юга забор нефтебазы подпирали не только складские помещения, но и густозаселенные дома Торговицы, а за северным забором начиналась Довгалевка. Крупная диверсия на нефтебазе неизбежно привела бы к гибели людей, повинных лишь в том, что они жили рядом с бензохранилищем.
До поры до времени Волощах находил возражения предложениям — или требованиям? — центрального штаба. Но после того, как исчез радист — в отряде считали, что он, не знакомый с местными условиями, утонул в одном из днепровских быстряков, — лишь однажды Волощаха посетил связной издалека. Мелентьев полагал, что именно этот связной передал приказ об уходе отряда из плавней вместе с категорическим требованием напасть на нефтебазу.
Волощах обязан был выполнить приказ.
Таким образом, Мелентьев считал, что нападение на нефтебазу было навязано отряду сверху. Обычное, сезонное расформирование отряда — ради спасения его как такового — прошло бы, конечно, бесследно, безо всякого ущерба для оккупантов. Поэтому кто-то где-то решил, что прежде, чем разойтись до весны, партизаны должны совершить нечто такое, что нанесет оккупантам ощутимый вред. Уничтожение нефтецистерн — достойное завершение деятельности отряда Волощаха. Почему завершение, а не перерыв до весны? В центре, естественно, вправе были предполагать, имея полную информацию о положении на фронте, что будущей весной отпадет надобность в партизанских отрядах Приднепровья.
Согласился ли внутренне с этим приказом Волощах?
Мелентьев давно уверовал: нет.
Волощах и ринулся в самое пекло, чтобы погибнуть вместе с товарищами. Он считал себя ответственным за их гибель. Он понимал: его обвинят — плохо подготовил операцию. А что в ней вообще не было необходимости — об этом если и вспомнят, то потом, а «потом» может и не наступить.
Так что выводы Мелентьева оказались на удивление простыми.
Уход отряда из плавней в связи с наступлением морозов и разливом Днепра был неизбежен.
Нападение на нефтебазу осуществлялось по приказу центрального штаба, в соответствии с высшими интересами, с общими планами.
Волощах считал, что ведет отряд на верную гибель, но приказ нельзя не выполнить.
Командир предпочел погибнуть вместе со всеми, чтобы впоследствии не страдать от мук совести.
Вот, собственно, и все выводы Мелентьева, которыми он никогда и ни с кем не делился. Если и говорил что-либо, то лишь по частностям, а не в общем, не складывая в единое целое свои соображения. Тем более, что сам себя убеждал: все это — не факты, а его личные догадки. Он в своих выводах уверен, по вовсе не обязательно убеждать в них людей.
20
Днепр, как всегда в это время года, был холодным даже с виду, жестковатым, свинцовым с черным отливом, но более или менее спокойным. А Малыха не любил спокойную воду, не чувствовал почему-то себя моряком, когда буксир не переваливался с борта на борт.
Сегодня ему повезло: управились быстро. И надо было спешить домой. Там ждал… мешок — неизвестно с чем. Ждала ли Верка?
Но в порту ему сказали, что просил зайти новый заведующий грузовым двором. «И что еще понадобилось?» — подумал Малыха.
Михаил Петрович Гурба уже обжился в своем новом кабинете, если можно так назвать комнатку, отделенную фанерной перегородкой от складского помещения. За два дня новый заведующий все разложил по местам, определил в письменном столе по ящику для накладных, заказов и других бумаг, которые прежде кипой валялись где попало. Дощатый ящик поставил на «попа», накрыл салфеткой и на нем кипятил воду в электрическом чайнике. А в самом ящике приладил перегородку, как полочку, и на ней держал стаканы в подстаканниках и сахар с заваркой. Чайник только что закипел, когда без стука заглянул сюда Малыха.
— Вызывали?
— Почему вызывал? — приветливо откликнулся Гурба. — Просто просил зайти.
В присутствии рослого широкоплечего красавца Малыхи Гурба выглядел совсем непривлекательным: коротконогий квадратный крепыш в чересчур для него длинном габардиновом плаще — ну, одно слово — «шкаф», как прозвал его на радость ребятам-докерам Малыха. Разойтись двоим в такой крохотной комнатке им было трудновато, поэтому Малыха без приглашения уселся на табурет возле двери и, пока Гурба возился с чайником, заваривая чай прямо в стаканах, осмотрелся. Фактически у этого «кабинета» было одно украшение: огромное окно чуть ли не в полстены, отчего комнатка и не казалась такой крохотной, какой была в действительности. И через это окно виден был едва ли не весь грузовой двор порта.