— Ты же все знаешь, — пристально глядя на жену, отвечал князь. Впервые за очень долгое время он увидел в ее гордых глазах слезы — видимо, и она осознала всю опасность происходящего.
Тихо за столом, оба супруга больше не притрагивались к еде. Лишь их маленькая дочь Богдана нетерпеливо ерзала в кресле и, беззаботно улыбаясь, показывала язык неподвижно стоявшему в дверях стражнику.
* * *
Под строгим ликом Спаса, изображенным на полотнищах хоругвей, тринадцатого июля государево войско выступило из Пскова. Широко раскинулись полки, ощетинившись стальным лесом копий и бердышей.
В сумраке ненастья, чавкая грязью, брела конница. Накрапывал дождь. Михайло, покачиваясь в седле, мрачно оглядывался вокруг. Запустелая Ливония, истощенная многолетней войной, стояла у них на пути. Поросшие травой, брошенные или уничтоженные огнем деревни виднелись по сторонам. Фома ехал верхом чуть позади и неслышно шептал себе что-то под нос, видимо, тихонько молясь.
Как воодушевлен был Михайло, когда его приписали к Большому полку! Наконец, можно было оставить надоевшие ему хозяйственные дела в Бугровом и вечно хворую Анну, у которой вторая беременность отчего-то проходила в разы тяжелее первой. С каким трепетом он ожидал того, что сможет увидеть самого государя!
Михайло навсегда запомнил те радостные чувства, которые он испытал, когда вдалеке узрел Иоанна. Государь, окруженный многочисленной свитой, ехал верхом на черном великолепном жеребце, а подле него на сером коне скакал богато одетый безбородый юноша (как сказали, что это будущий государь — царевич Иван). В то мгновение, когда среди толпы ратных, задирая голову, Михайло пытался разглядеть Иоанна, ему казалось, что он готов ради царя пойти хоть на край света, готов до последнего биться за него и, ежели надо — погибнуть. Люди возле Михайлы падали на колени, кричали что-то, молились, плакали от счастья, и Михайло в одно мгновение даже уверовал в то, будто государь не обыкновенный человек, а едва ли не ангел во плоти, помазанник Божий…
А однажды Михайло сумел увидеть неподалеку от себя самого Ивана Петровича Шуйского, еще с битвы при Молодях ставшего известным и уважаемым воеводой. Теперь, молвят, он стоит во главе всей рати и руководит походом. Иван Петрович шел среди других ратных, высокий, стройный, подбористый, породистое благородное лицо его было суровым и сосредоточенным. Михайло даже не удержался, поприветствовал князя, и Иван Петрович, скользнув по нему беглым взором, кивнул, продолжая слушать своих помощников…
Так же трепетно на Ивана Петровича взглядывали два его младших родича — Василий и Андрей Ивановичи. Сыновья погибшего в сражении при Лоде Ивана Андреевича Шуйского в этом походе получили почетные места — они были назначены рындами при государе и царевиче, и это была великая честь для их рода.
Служба давалась им тяжко: приходилось в тугих белых кафтанах, с тяжелыми высокими шапками на головах и с золотыми увесистыми топорами подолгу стоять подле государя и его сына, и во время приемов, и во время воеводских собраний, и во время походных трапез.
Едва заметно переминаясь на гудевших от устали ногах, они глядели, как на военных советах, возвышаясь над головами других воевод, родич их, Иван Петрович Шуйский, докладывал о том, как двинется войско, какие города будут стоять у них на пути, куда следует направить передовой полк, дабы расчистить путь основному войску. С гордостью и восхищением Андрей и Василий взирали на Ивана Петровича, мечтая о том, что когда-нибудь и они смогут так же руководить войсками, доказывая государю свою верность не только усердной службой, но и ратными заслугами.
Когда наконец их отпускали на отдых, Андрей и Василий, ни слова не говоря друг другу, расходились каждый к своему шатру. Мальчишка Алексашка, слуга Андрея, уже заранее приготовил господину и ложе и чистую одежду, не забыл позаботиться о еде, и когда Андрей, валясь на кошмы в шатре, стонал от усталости, он умело стягивал с него сапоги, кафтан, помогал переодеться.
Уплетая похлебку и крупно кусая хлеб, Андрей исподлобья взглядывал на сидящего подле него слугу. Уже больше семи лет минули с того дня, как отец привез полуживого трехлетнего мальчика из разоренного опричниками Новгорода и отдал на воспитание своим холопам. Год назад Андрей взял его слугой к себе, и за все это время Алексашка, немногословный и тихий, стал для князя Андрея незаменимым человеком среди бесчисленного множества слуг, что окружали его.
— Сам-то ел? — вопросил Андрей. Алексашка, опустив глаза, отрицательно мотнул головой. Князь взял буханку хлеба, разломил на две части, одну отдал ему.
— Квасу себе налей! — велел он. Наблюдая за тем, как мальчик жадно ест, князь Андрей думал невольно об отце, что однажды спас этого мальчика от гибели. Порою хотелось спросить, помнит ли Алексашка что-либо о своем детстве, о своих родных. Он даже испытывал некую жалость к этому мальчишке, которого не особо приняли и княжеские холопы, что порой били его. Дети слуг не играли с ним и дразнили его "найденышем". Может, оттого Алексашка такой замкнутый и тихий?
Почему Андрей взял его к себе? Порой он и сам не мог ответить на этот вопрос. Возможно, отдавал дань памяти любимому отцу, дабы с Небес видел он, что не зря спас мальчонку когда-то. А возможно, и жалость к этому никому не нужному ребенку.
Но князь вопреки своим мыслям и чувствам строг с Алексашкой. Может порой на нем и выместить злобу. Однажды, когда за какую-то промашку Андрей дал мальчику пощечину, он оторопел от взгляда Алексашки, который тот, отскочив, устремлял на своего господина из-под насупленных бровей — это истинно был тяжелый волчий взгляд! И сейчас, глядя на него, князь пытался представить, кем вырастет этот волчонок и какую окажет ему услугу?
— Разбуди завтра, слышь? — велел Андрей, засыпая.
— Разбужу, — ломающимся голосом отвечал Алексашка, задувая свечу.
Поудобнее улегшись, князь приоткрыл глаз, ища своего слугу. Верный Алексашка недвижно сидел на том же месте, охраняя сон господина.
Тем временем впереди, опустошая все селения на своем пути, к замку Крейцбург[17] на Западной Двине шел четырехтысячный отряд Тимофея Романовича Трубецкого, того самого, кто доставил царское послание Полубенскому. Воевода, зная о ненависти местного люда к московитам, вдосталь отыгрался на них. Его ратники предавали огню и мечу все селения, попадавшиеся у него на пути. Не встречая сопротивления, князь очень скоро достиг указанного ему места, оставив после себя в окрестностях замков Нитау, Траков и Вольмара лишь трупы крестьян, изрубленные туши скота и пепел…
Впереди стоял замок Мариенгаузен[18]. Иоанн, облаченный в узкий черный тегиляй[19] с золотыми пуговицами и накинутый на плечи горностаевый опашень, въехав на курган, издалека разглядывал каменную старинную крепость. На голове Иоанна сверкал золотом и серебром островерхий шишак. Царь был верхом на вороном жеребце, поводья свободно лежали в его руке.
— Там немцы сидят, государь, — молвил подъехавший к нему Богдан Бельский. — Станут ли они за польского короля погибать?
Царь знал, что грамота о предложении сдаться уже была в крепости.
"Велено, дабы вы из государевой вотчины вышли вон, а город государю отворили", читал пожилой немец, командир гарнизона, и скорбно пересчитал в уме свои силы. Двадцать пять человек при восьми фальконетах. Он медлил с ответом, рыцарская гордость не позволяла сразу сдаться, но вскоре русские ядра, сотрясшие стены крепости, заставили его поступить более решительно. Город сдался без боя, гарнизону велено было убираться прочь — Иоанн великодушно не пожелал брать их в плен. Очистив Мариенгаузен от врагов, царь оставил здесь семьдесят ратников, несколько пушек и двинулся дальше.
Через неделю русское войско подошло к замку Люцину[20]. Здесь Иоанну долго ждать не пришлось — командованием замка была прислана делегация. Государевы бояре встретились с ними в широком шатре, в тени которого можно было спастись от палящего солнца и зноя.