— Из-за меня то, — кивнул Иван, — в обход мне отец татарину русский престол отдал!
— И сего не ведаю тоже. И не смогу помочь, ежели правды не скажешь, — заглядывая сыновцу в глаза, молвил Никита Романович. И Иван, не таясь, рассказал все то, о чем просил и что говорил ему Протасий.
— Стало быть, заговор по правде был, — шепотом кивнул Никита Романович с досадой.
— Я не ведал! Не хотел! — мотая головой, приговаривал Иван.
— Верю! Верю, — ответил боярин и задумался.
— Протасия уже не спасти, так? — с болью спросил Иван. — Друг он мне верный…
— Протасий и мне сыновец, как и ты! Чай, не оставлю в беде, — прошептал Никита Романович, — но ежели он сам тебя подбивал и был заодно с Умным и Тулуповым, царствие им небесное, то все будет сложнее, чем я думал. И государя о том просить не стану, ибо за тебя уже поручился.
Затем, уходя, Никита Романович еще раз пообещал, что сделает все возможное, и напоследок спросил о новой супруге царевича, счастлив ли он с ней.
— Пока сидел тут, в заточении, понял, как дорога она мне, дядюшка! — отвечал Иван. — Ежели можешь, проси батюшку, дабы он дозволил ей ко мне прийти. Прошу! Можешь?
Никита Романович, поглядев ему в глаза пристально, кивнул и, поклонившись, покинул покои царевича, крепко задумавшись о том, как спасти Ивана и Протасия одновременно.
Неизвестно, что повлияло вскоре на решение государя простить царевича — его желание примириться с наследником или же мольбы Никиты Романовича, который, вероятно, жертвовал своим положением при дворе и в глазах Иоанна.
Тем не менее вскоре сам Иоанн явился в покои сына, и они обнялись, якобы прощая друг друга, но объятия те (на глазах многочисленной свиты) были скованными, словно вынужденными. Иоанн обнимал сына одной рукой, крепко прижимая к себе, а сам холодным невозмутимым взором глядел поверх его головы в пустоту.
Видимо, уже тогда они понимали, что меж ними, отцом и сыном, навсегда пролегла со временем все больше ширившаяся пропасть. К сожалению, не умевший прощать Иоанн уже никогда не будет доверять своему сыну…
В первые же дни правления Симеона именем его было вынесено несколько смертных приговоров по делу Тулупова — казнен был его близкий соратник князь Куракин, служилые из круга Протасия Захарьина — дворяне Колтовские, Санбуровы, Бутурлины, повешен дьяк Семен Мишурин за воровство. Взошли на эшафот новгородский архиепископ Леонид, архимандрит Чудова монастыря Евфимий, архимандрит Симонова монастыря Иосиф, коих даже не позволили судить духовенству.
Вскоре головы казненных, как описывал летописец, метали во дворы первейших бояр — для устрашения. И знать вновь притаилась, притихла, ожидая новой волны кровавых расправ.
Пока Москва цепенела от ужаса происходящего, Симеон читал грамоту от Иоанна, что называл себя Иванцом Васильевым, в коей просил "дать дозволение перебрать людишек из бояр и дворян, детей боярских и дворовых людишек". Симеон, не раздумывая, подписал дозволительную грамоту. Вскоре государь начал формировать собственный удел, новую опричнину, который он начал заселять перешедшими на службу к нему дворянами.
Об этом быстро стало известно в думе, и всем это до боли напомнило дни создания опричнины — государь вновь окружал себя лишь самыми верными, создавая свой личный двор, отдельный от Земщины, коей руководил ставленый им Симеон Бекбулатович.
Потянулись к Москве вереницы призванных дворянских семей, как и десять лет назад, — присягать государю на верную службу.
— Ну, теперь новые кромешники снова на головы наши обрушатся, — шепотом сетовали бояре, все еще ожидая казней. Молвили, что Афанасий Нагой по приказу государя в те дни явился на двор к Андрею Щелкалову во главе толпы вооруженных дворян. Когда Щелкалов, повязанный по рукам, лежал на полу в сенях своего большого терема, Афанасий Нагой молвил ему:
— Болтаешь много, Андрей Яковлевич! Негоже!
— Что? Я? Кому? Когда? — кричал со вздувшимися на висках жилами перепуганный дьяк. Мысленно он уже догадывался, что, возможно, зря он поведал Ивану Шереметеву о придворных делах — потому, видать, и пришел сюда Нагой. Но как узнали? И что дальше? А дальше — холодный застенок, дыба, кнут, мучения и плаха…
Но и того не произошло. Дворяне навалились на связанного со всех сторон, а брат Афанасия Нагого, вооружившись дубиной, принялся бить ею дьяка по пяткам, приговаривая со злобой:
— Будешь знать, как мзду брать, вот тебе! Вот! Гадина!
Пока Щелкалов выл, обливаясь слезами, Афанасий Нагой отвернулся к окну. Из сундуков дьяка выгребли пять тысяч рублей серебром и ушли, оставив его, униженного, едва живого. Напоследок Нагой молвил ему тихо:
— Ты на меня зла не держи. Не по своей воле я. Государю служу. И ты верно служи. Ему сейчас токмо верные и надобны.
Роптала Москва, а к ней все тянулись и тянулись служилые на зов государя. И удел Иоанна, подобный опричнине, только еще рождался. Однако тех страшных казней, что видела Россия в опричные годы, не случится. Иоанн, наученный горьким опытом прошлых лет, велел ввести железную дисциплину среди новых "кромешников".
Однако, как всем казалось тогда, что-то значительно менялось во всем государстве. Все переворачивалось с ног на голову, и никто не осмеливался возразить или помешать происходящему — брошенные на подворья знати отрубленные головы изменников были еще свежи в памяти. Притаившись, страна ждала исхода, страшного своим неведением.
Но следующий удар последовал не по знати — с молчаливого согласия митрополита Антония и по приказу Иоанна Симеон Бекбулатович принялся отбирать у крупных обителей жалованные грамоты. Иоанну нужны были новые земли, дабы наделять ими служивших ему бояр и дворян, нужны были деньги, дабы вновь начать борьбу за опустевший престол Речи Посполитой. И только монастыри обладали безграничными земельными наделами, столь необходимыми Иоанну. И очень легко было вершить эти страшные дела именем царя-татарина Симеона! Не потому ли и посадил его вместо себя на престол московских государей?
Тем временем Борис Годунов вновь находился в келье Новоспасского монастыря и, сокрушаясь, говорил архимандриту Иову:
— Не я стоял за этими казнями… Не желал я, дабы пролилось столько крови… И что теперь ждет державу? Я… я подтолкнул это кровавое колесо с обрыва, и не остановить его теперь… Государь мне имения Тулупова отписал, а я порой будто вижу кровь на руках своих, когда грамоты эти беру…
— Молитва укрепит дух твой! Смирись и проси Бога о спасении души своей! — строго наставлял Иов. — Ты и сам говорил, что заговор супротив государя имел место быть. Так что не твой это грех. В остальном Господь рассудит, верно ли ты содеял, когда соперника своего оговорить велел…
— Верно, и у твоей обители жалованные грамоты отобраны, да? — вопросил с болью Борис. Иов кивнул и, погодя, ответил:
— То уже не твои заботы.
— Что же мне делать? — поднял на архимандрита воспаленные от бессонницы глаза Борис.
— Молись. И жди. — Лик Иова в тусклом свечном свете был задумчив и скорбен. — Больше никто ничего из нас уже содеять не сможет. Думаю, и сам государь еще не ведает, к чему приведет Россию. Потому — жди! Верую, Господь нас не оставит. Иному и быть не дано… Не оставит… Не оставит…
* * *
— Ничего в руках удержать не можешь! Пошел прочь, стервец! Убью! — прогремел крик Иоанна вслед за звоном разбившихся склянок с лекарствами, кои Богдан Бельский, по обыкновению, преподнес царю. Богдашка, вжав голову в плечи, попятился к дверям, но царь достал его посохом, тяжелым навершием ткнул в плечо. Бельский, охнув, испарился тут же. Вслед за ним все слуги, боясь гнева царя, покинули покои, кланяясь и уползая.
Оставшись наедине, Иоанн, облаченный в просторный черный кафтан, тяжело ступая и стуча посохом, направился в дальний уголок просторной горницы, к стольцу, где ждала его раскрытая книга "Апостол". Прислонив посох к стене, Иоанн, кряхтя, сел в кресло и склонился над ветхим талмудом. Тишина. С годами он все больше любил оставаться наедине с собой, с книгами, вдали от бесконечных приемов, почетных пиров, стал реже выезжать на богомолье. На мгновение, подняв глаза, увидел себя испуганным боярами одиноким отроком, годами сидевшим в темных нетопленных покоях, голодным, обозленным. Видение потревожило старые раны и исчезло.