Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И тут Борис приврал, приукрасил слышанное от грека. Андрей Манкевич, поляк, поступивший на русскую службу, состоял восемь лет в Посольском приказе. Вот и все. Однако рассудить можно – был бы он ленив и нерасторопен, не взял бы его Хилков с собой секретарем.

– Я провожал их, Андрея и князя…

Не было того, не провожал. А с Хилковым знаком хорошо, учились вместе в Венеции. Человек сложения рыхлого, грузного, двигался и соображал медленно. Зубрил науку ночами, зато помнил твердо. На Ламбьянке прозвали светлейшего увальня Квашней.

– Хворает князь, хворает благодетель, – сказал старик грустно.

– Пишет Андрей? – воскликнул Борис, изобразив удивление и радость, хотя был осведомлен от того же грека – вести до отца каким-то способом доходят.

Часто ли пишет? Здоров ли?

Просит не печалиться, здоров и арестантское свое житье переносит бодро. Шведы его не обижают, в городе он ходит, где хочет, только за ворота выйти не смеет. Хилкова, посла российского, держат строго, а ему дана льгота, как подданному Речи Посполитой, понеже король Станислав с Карлом в союзе.

Эльяш выронил вилку, смахнул слезу. Дождется ли он сына? Мальчик имеет надежду. Спрашивал, жива ли Анежка-кормилица, высоко ли вырос дуб… Сам посадил дерево, пять лет исполнилось ему тогда.

Старик умолк и заплакал робко, тихо. Борис перегнулся через стол, сжал костлявые плечи, – горемычный шляхтич, отец неведомого Андрея, сделался вдруг по-настоящему близок.

– Не нынче – завтра виктория над шведом… Свидитесь, ждать теперь недолго…

Кем же, чьим же старанием учреждена почта между Вестеросом, городом на земле свейской, и фольварком Манкевича, что под Ярославом?

Завозит письма Йожка, приказчик Григоряна, львовского коммерсанта. Торгует он коврами, получает их из владений турецких, а продает полякам, германцам, шведам. На предмет торговли заморской завел контору в Амстердаме. Оттуда и плавают суда с товаром того армянина Григоряна в Швецию.

Следственно, свобода у арестанта Андрея немалая. Волен посещать остерии, где бражничают мореходы. Нашел, кому вручить цидулу. А под флагом Генеральных Штатов сия коришпонденция в безопасности, ибо голландцы в отношении к Северной войне нейтральны, сиречь сторонние.

Почта, стало быть, верная. Дорожка проторена. Вот бы и приспособить того же Йожку… Да нет, самому надо, с протекцией от голландцев… Спору нет, известия из страны неприятельской нужны, яко хлеб насущный.

Борис не заметил, как съел тарелку бигоса. Хозяин наложил еще. От жирной еды, от настойки майор отяжелел и в перину погрузился в настроении блаженном.

Раскалил печи пан Манкевич, не пожалел дров, чтобы обогреть гостя.

Борис тонул в перине, просыпался в поту, без сил. Среди ночи вспыхнуло видение – у окна, открытого в лесную темень, колыхалась, белела в зыбком свете лампады некая ветошь, а от нее исходило протяжно, будто с рыданием:

– Гу-ул, гу-ла-ла-а!

Истошно хрюкал поросенок, почуявший волка. Ветер едва коснулся постели и заглох, хозяин затворил окно. Борис хотел еще попросить холодка – язык не послушался, голова пристала к подушке, словно к горячей смоле. Точно ли то пан Манкевич?

Утром долго плескал себе в лицо из глиняного рукомойника, страх, однако, не согнал, угнездился он где-то внутри, малым набухшим зерном. Эх, куда закинуло его, гвардии майора, князя Куракина…

Кажись, нет причины для страха, а он все же точит. Не иначе, повлияло резкое ночное пробуждение, когда пан криком отгонял волка: злодейка гипохондрия того и ждет…

Рукомойник выскальзывал, лил воду мимо ладоней – шершавый, с отбитым краем, чем-то похожий на жалкого, неухоженного Эльяша. Манкевичи все мелкопоместные, а этот в упадке крайнем. Фортуна изменила им. Тот кавалер в раме был в градусе значительном, судя по униформе, щедро обрызганной золотом.

Колдовство некое исходит от портрета. Снова, войдя в горницу, услышал Борис змеиный свист сабли. Ведь не сосчитать, сколько встречалось на театрах военных порубленного, потоптанного, горелого, – почему же эта рана, нанесенная холсту, так тревожит?

Не показывают ли боги некое знамение?

– Все Конецпольские, все от них, вся несправедливость, – жаловался Эльяш, потчуя гостей пшеничной кашей, пропахшей дымом.

Испокон веков злобятся магнаты Конецпольские на Манкевичей. Тадеуш, ирод пучеглазый, фаворит в замке. Он там над рейтарами начальник. А ведь свой же брат – шляхтич… Манкевичи, вишь, неудобны, вклинились землями в имение сиятельных вельмож, а потесниться не хотят. Тем, только тем и виноваты. Каретой ли, плугом ли, вынуждено высокое панство огибать. Так неужели же уступить пруды, рыбные пруды или пашню за Саном, самую лучшую? Притом к нему, Эльяшу Манкевичу, неприятельство особое, с тех пор как Анджей на русской службе.

– Говорят, я москалям продался… Обзывают московским лакеем.

Провожая гостя, старик советовал ехать осторожно, не доверять Конецпольским, Острогорским, не вступать в замок Сенявских, хотя знатнейший в их роду состоит в партии царя. Однако втайне он склоняется к Карлу. Под кровом бедного шляхтича не подадут французского вина, зато примут русского офицера сердечно.

Отдохнувшие кони затрусили бойко.

– Ну и пан! – дивился Федор. – Ну, житье тут! Трепещут, как зайцы… Нельзя ли им, князь-боярин, подмоги от нас? Десятка солдат хватило бы пугануть воров.

Много или мало нужно, да где они, солдаты? В какой стороне наши? Князь-боярин не стыдится признать: непонятен ему театрум войны. Сейчас в окружности нет ни наших, ни шведов, ни саксонцев.

– Одни паны дерутся, – хмыкнул денщик. – Пан на пана, король на короля. От богатства, что ли, война заводится, князь-боярин?

– Одолеем Карла, тогда и будет покой.

– Кто первый лезет? – гнул свое Федька. – Голяк, что ли? Нет, богатый на сирого.

От реки, гнавшей грузы бревен, дорога отпрянула, сбежала в ложбинку, вонзилась в кустарник. Пали сумерки. Внезапно гнедой Бориса взвился на дыбки от угрожающего шороха.

– Стой! Стой! – закричали два голоса.

Борис пригнулся, нащупал пистолю, пустил коня вскачь. Вдогонку стреляли, должно быть с дерева, торчавшего над мелкой порослью. Кусты, озаряясь, возникали четко и словно хлестали по глазам.

Вот оно, оправдалось! Старик упреждал справедливо. И дед его, усатый витязь, коему вековая распря не дает почить в мире…

– Пистоли чтоб наготове, – распорядился Куракин.

Скорей убраться отсюда! Замешкались, привлекли к себе весьма неуместное внимание. Небось по всем замкам прошел слух – носится по воеводству какой-то русский, навещает фольварки Манкевичей непонятно зачем…

На постоялом дворе – ветхом, под шапкой соломы – спали по очереди. Сквозь трухлявую подушку вжималась в ухо надежная твердость оружия.

Дорога вела на север, леса густели, ширились топи. Дубравы стали прозрачны, трещала опавшая, схваченная морозом листва. Конские копыта вязли в глубоких колеях, проложенных артиллерией. Листопад всюду – яркой желтизны либо темный, будто опаленный пожаром, а то багровеющий грозно, кроваво. По ковру мертвых листьев шествует Марс. Так же попирает он начертанные на бумаге альянсы, обещания, клятвы в приятстве вечном.

Позади осталась Польша, ее фольварки, разоренные шведской солдатней, изможденные холопы, презрительные вельможи, их надменные палаты и лживые политесы.

Потянулись деревни каменные, опрятные – прусские, бранденбургские, голштинские.

А потом «во всем отмена сделалась и великая в пище дороговизна и народ не приимчив, гораздо только ласков к деньгам». Так написал Куракин, миновав пограничную заставу голландскую. Пока меняли лошадей, зашел в корчму, посидел малое время у огня – и на тебе, потребовали плату! Сразу видно, государство купеческое, из денег кумир сотворили.

Ветер гнал серые волны, штурмовал фортецию, построенную вдоль берега, крутил крылья мельницы. Стылая вода в каналах зябко дрожала. Ленивые, сытые цапли вышагивали по низине, от проезжающих не шарахались. Небо высилось над плоской землей холодное, неяркое, чистое.

41
{"b":"7489","o":1}