— А Буян мой захромал, Левонтий сказывает, что оклемается, да так не кстати. Ехать пора, теперь на Солодке поеду.
— Как пора? Уже пора? — обомлела Настасья, роняя остатки яблока. — Разве ж так скоро?
— Вышата сказывает, через три дня отец твой меня у Медвежьей заставы ждать станет.
— У Медвежьей заставы, так это ж два дня пути, стало быть…
— Да, послезавтра рано поутру выехать надобно, — Всеволод устало оперся об яблоню.
— Так сбираться ж надо — дары там, выходы, — повернулась бежать Настасья.
— Погоди, — поймал ее за руку Всеволод, — успеется. Жаль, если что… — он неловко замолчал, — что ничего доброго тебе обо мне и вспомнить не придется.
— Ты не смей так думать, ты уж возвращайся, — вцепилась Настасья ему в кожух, — я ждать буду, и вспомнить мне будет что, вот как мы яблоко сейчас ели, как бусы пред тобой рвала, смешно теперь… А идолищам там всяким кланяйся, сквозь огонь их ведовской иди, то грех не велик, коли тебя дома ждут, я за тя на коленях пред Богом стоять стану, чтоб он не гневался. Слышишь?
— Ну, слышал бы тя сейчас игумен, — усмехнулся Всеволод, приобнимая жену за плечи.
— Просто возвращайся, — положила Настасья голову ему на грудь. — Просто вернись.
А сердце его сильное, крепкое, отсчитывало удар за ударом, отдавая в ухо тупыми волнами.
«Возвращайся. Живи».
— Для другого мужа себя хранить будешь, али все ж мне сапоги снимешь? — прошептал Всеволод, наклоняясь. — Неволить не хочу.
— Да не нужен мне другой, чего в гневе не наговоришь, — тоже шепотом отозвалась Настасья, касаясь кончиками пальцев его холодных с мороза щек. — Нешто мне кроме тебя кто нужен?
И ноги оторвались от земли, Всеволод подхватил жену и понес как драгоценную добычу. Настасья не видела никого и ничего вокруг, только уткнувшись лицом в жилистую шею, вдыхала запах любимого. Завтра пока нет, оно наступит, но потом, через долгую и одновременно короткую ночь любви.
Она ни разу не была в ложнице князя, даже в эту часть терема не доводилось ступать. Все суровое, простое, и не скажешь, что княжеские покои. Шкура медведя небрежно кинута на пол, на нее и поставил Всеволод свою приятную ношу, кинулся целовать.
— А сапоги[2]? — прошептала Настасья с улыбкой.
— Снимай, — поспешно уселся на ложе Всеволод, протягивая ногу.
Княгиня пригнулась, потянув за левый сапог, он легко соскочил. Настасья самодовольно улыбнулась, принялась за второй, но тот никак не хотел поддаваться. Да что ж такое?!
— Да ты его ногой держишь? — догадалась она, обидевшись, и быстро вскочила на ноги.
Всеволод рассмеялся, сам скинул сапог, попытался обнять жену, она обиженно оттолкнула, устремляясь к двери. Он легко настиг ее, они стали бороться, и каждый понимал, что это игра, что все для себя уж они решили. Настасья целовала зло, отчаянно, царапала грубую кожу мужских плеч, кусала, впиваясь зубами, вымещая обиду, раздражение и… одуряющую страсть. Он был нежен, мягок, смиренно терпел, оглаживая бархатное разгоряченное тело, просил прощение каждым прикосновением губ, приручал, заманивал сладкими словами: «Ладушка моя, любушка».
«Теперь коли рассоримся, еще хуже будет, — проносилось в голове Настасьи, пока она, успокаивая дыхание, лежала на широкой груди мужа, — не только душа, но и тело по нем томиться станет. А ведь я его обольстила, и сама об том не думая: то нежностью, всепрощающей добротой, то холодом и равнодушием, теперь вот чуть в объятьях не задушила. И откуда все взялось, никто ж ведь не учил, стыдно про такое выспрашивать? Кровь Улиты во мне и вправду течет, ничего с этим поделать не могу. Мертвой хваткой в любимого вцепляюсь, уж никому не оторвать». Ее рука заскользила по изгибу локтя Всеволода, тот вздрогнул от щекотки, пальчики пробежали по запястью, и Настасьина рука легла в ладонь мужа, пальцы сцепились:
— Вот так я теперь с тобой связана, не забывай об том, — прошептала княгиня, заглядывая в глаза своему князю.
— Разве ж ты дашь забыть? — улыбнулся он, опять укладывая ее под себя.
[1] Стрый — дядька по отцу.
[2] Славянский обычай — перед первой брачной ночью жена должна снять мужу сапоги.
Глава ХХ. Расставание
Следующий день прошел в суете. Рано по утру проводили старика Вышату, он спешил перехватить лесными тропами князя Чернореченского, чтобы поведать — в семье дмитровской княжеской четы тишь да благодать, а грамотица — суть ложь.
После коротких проводов гостя надо было спешно собраться и самому Всеволоду: поднять в дорогу дружину, оставить наказы тиунам да огнищанам, погрузить на сани заранее собранные дары, переговорить с боярами и посадником. Всеволод внешне был спокоен, сосредоточен, даже голос стал каким-то вкрадчивым степенным. Настасья не узнавала своего буйного мужа.
Часто одинокими осенними вечерами она представляла себе, как выйдет когда-нибудь из ложницы князя с высоко поднятой головой, как окинет несносную челядь победным взглядом хозяйки и насладится бессилием своих врагов. Но вот все свершилось, а Настасье не до мелкой мести. Она тенью бегает за мужем, не желая терять ни единого мгновения, пока он еще рядом, сама гоняет холопок собирать еду в дорогу, сама лезет с Феклой в погреб перебрать, что еще можно уложить в сани из зимних запасов, а еще Настасья вывалила перед Всеволодом содержимое своего приданого ларца, трясущимися от волнения руками пододвинула к мужу связки бус и браслетов, узорчатые колты и заушницы.
— Бери на дары, — бодро улыбнулась она.
— Ты что? Я не возьму, — как-то сконфуженно отодвинул богатства жены Всеволод. — Есть все.
— Я у Феклы выспросила, везти нечего, — задыхаясь от волнения заговорила Настасья, — ты корзень[1] решил свой отдать и шубу соболью, и из ларцов все выгреб, и пояс, золотом тканый. То нельзя, ты князь, тебе без корзеня негоже, и пояс не трогай. А как вернешься, накопим, обязательно накопим, новое мне купишь, а коли и не купишь, не велика потеря…
— Да не могу я у тебя взять, — раздраженно бросил Всеволод, — не могу.
— Бери, обижусь, а я крепко обижаться могу, — в шутку нахмурилась Настасья.
— То я уж знаю, — улыбнулся Всеволод, обнимая жену. — А все ж не возьму, уважать себя не смогу, извини.
— Корзень не отдавай, — прошептала Настасья.
— Не стану, — пообещал он.
И было приятно чувствовать себя женой, нужной, любимой, жаль, что так мало им отмеряно. Настасья буквально чувствовала, как время убегает у не из-под пальцев, просыпается снежной крупой за окном.
К полудню на двор запыхавшись прибежал Ермила, суетливо зашаркал ногами по сенному порогу.
— Княже, мне передали, что ты велишь мне с тобой во татары сбираться, — выдал он Всеволоду, едва успев поклониться. — Как так? — возмутился боярин.
— А что не так? — недовольно приподнял бровь Всеволод.
— Да все не так! Я трусом никогда не был, чего б там не болтали, смерти в лицо не раз смотрел. Но можно ли княгиню здесь одну оставлять, — зашептал Ермила нервно озираясь, — кто об ней печься будет, коли что?
Боярин не уточнил, что означает это дурное «коли что», но у Настасьи неприятно защемило в груди, а нижнее веко снова дернулось. Даже Ермила ощущает «коли что», а как же Всеволод?
— За княгиней есть кому приглядеть и без тебя, — категорично отрезал князь.
— Это кому же? — обиженно надул губы Ермила.
— Домогост за ней приглядит да Яков, и того уж довольно, — спокойно отозвался Всеволод.
Настасья замерла: «Домогост и Яков — главные мои вороги, и в пригляде, — воздуха не хватало, — и единственный, пусть и не надежный, но все ж защитник, Ермила отослан прочь. Что же делать?!»
Сейчас можно было поведать Всеволоду и о подслушанном разговоре в храме, теперь он ей поверит. Должен поверить. Но надо ли ему перед дальней дорогой это все говорить? Кто те злодеи, она не знает, только подозрения, а подозрений для таких уважаемых людей, особенно посадника, явно недостаточно. Всеволод ничего не успеет сделать, начнет рубить с плеча, откажется ехать, а это может обернуться набегом и даже смертью. А если все же поедет, то, ощущая опасность близким, станет рваться домой и опять же попадет в немилость к царю[2]. Как не крути, а теперь уж сознаваться мужу поздно. Оставалось только положиться на милость Бога и молиться.