Чувства у меня слабые. Почему другие справляются, не мучаются, отчего все такие разумные, знают, как не страдать, как мир принять.
Запись 5
Каким же глупостям нас учили на журналистике! Я ведь тогда и подумать не могла, что это бред сивой кобылы (так же говорят?). В каждом реферате, каждом эссе мы повторяли, что журналистика – это четвертая власть.
Четвертая власть. Четвертая власть.
Наша молитва.
И где-то в глубоко внутри я верила в это. Верила, что однажды напишу разоблачающую статью, выеду жуликов, серых кардиналов и невесть еще кого на чистую воду, и тогда мир изменится.
А что в итоге я пишу. Над чем я властвую? Над настроением Ивана или над куриным пометом Нюры? Что я здесь делаю?
Где моя сила?
Вот бы понимать, что значил тот взгляд Эдуарда… Кого я обманываю?! Нет, это бы ничего не изменило. Слишком поздно. Я почти пять лет ждала, что он мне предложит хотя бы жить вместе, а когда он мне, наконец, это предложил, я поняла, что уже поздно, что во мне уже нет ни желания, ни надежд, ни веры, а главное – во мне осталось так мало любви, что хватало лишь на то, чтобы разойтись и не остаться врагами. До сих пор меня мучает вопрос: почему спустя столько лет ему понадобилось что-то менять? Неужели он все-таки любил меня сильнее и решил пойти на отчаянные меры? Почему настаивал на том, что старые отношения ему больше не нужны? Потому что в них не было развития или потому что они окончательно наскучили?
И выступаю ли я в роли той терпеливой женщины, которая отказалась от всего, в том числе и от мечты, ради возможности быть с любимым? Я же вроде когда-то верила в совместную жизнь. Нет, не в то пошлое, во что превратили слово «семья», а в моменты уединения, когда вы спите в одной постели и засыпаете в обнимку, но главное – я верила в утро. Утро всегда было самой важной частью дня, и оно из раза в раз еще сильнее преображалось сонным или спящим лицом любимого. Почему я так легко отказалась от этого?
Наверное, если бы у меня были друзья, то они сказали бы, что все к лучшему, и теперь можно попробовать с другим. Но нет. Печально что, избавившись от неполноценных отношений, я больше никогда не смогу завести другие, моя душа сожжена (вычеркнула). Как пафосно. В этом я вся. Я больше ничего не хочу. Я знаю себя. Больше и не захочу. Я никогда ничему не даю второй шанс. Тем более стандартная концепция отношений меня и так никогда не прельщала, но в Эдике было что-то особенное, и я хотела это рассмотреть. Но больше рассматривать никогда не буду. Даю себе обещание!
*
Ворота загромыхали, теперь я знала, что это Нюра. Опять с гостинцами, растянулась в улыбке. Все что приносила, аккуратно заворачивала либо в чистое полотенце, либо в салфеточку, которые после я даже стирать не решалась, боялась, что такого белого цвета мне не добиться.
– На дом твой пришла посмотреть, наконец, – сказала она, нараспев произнося каждое слово.
Нравилась мне эта ее манера, повела по дому.
– А что здесь никто до меня не жил? – спросила я, впервые об этом задумавшись.
– Нет, для себя построил один, а сам в город переехал. Вот дом никто и не покупает. Дорого.
После я накрывала на стол, а Нюра все пыталась «подсобить» мне.
– Ты ж тонко как режешь, дай покажу как надо! – вырывала она то нож, то тарелку.
– Да, садись ты, пожалуйста, – отгораживалась от старушки, – я тонко, да много.
– Нет, вы городские другой народ, все как будто ужимками живете. А нужно есть, так есть, поститься, так поститься, – села за стол. – Предыдущий батюшка всегда так говорил. Ох, и тоскливо без него нынче стало!
– А где он?
– Умер. Страшной смертию.
– Эй, эхей! Вы что же не слышите, что я вас зову?! – раздался во дворе голос. Мы с Нюрой высунулись в окно. Снаружи стояла Галя. – А я к тебе пришла, а тебя нет, так мне товарищ и говорит, что ты городской что-то понесла. Я и думаю, дай-ка зайду, не была ж никогда.
Нюра открыла окно нараспашку, облокотилась на подоконник.
– Как не была-то, в прошлом году же мыть приходили.
– Ну-ну, – Галя насупилась, сделала вид, что такого не припомнит.
– Вы заходите, чего там стоите, – обратилась я к Гале.
Она, недолго думая, скоро вошла в дом.
– Да, я тут с краешка посижу, – пролепетала она, когда я пригласила ее к столу. Однако же на диван не присела. – А вы кушаете, значит?
– Анька стол накрыла, – произнесла Нюра, подцепляя вилкой рыбу.
– Ну правильно, а то же новоселье-то не устроила, – Галя подошла к столу, села на мое место. – Тарелку-то дашь?
Я засуетилась, сначала доставая тарелку, затем нарезая сыр. Старухи заговорили, словно меня тут и не было.
– Давеча все же тебя послушала, обмоталась той травой, через час уже раны не было, – Галя показала ладонь.
– Ты ж меня не слушаешь никогда.
– Дак я троих детей воспитала, неужто думаешь, с болячками не справлюсь, – пережевывая огурец, возразила ей Галя. – Стакан бы мне чистый? А беленькой нет?
– Тебе бы все беленькой, как Зверев уже стала! – вскипела Нюра.
– Так, а какое новоселье без беленькой.
– Да это не то чтобы новоселье, – попыталась вставить я.
– А товарищ-то в последнее время не пьет, – оборвала Галя. – Серьезный какой-то ходит, что случилось не пойму. Ты, конечно, тоже скажешь, где пил-то он? Да и не пил он никогда особо, это уж если с Ванькой сравнивать.
– А что их сравнивать?! Ванька молодой.
– Так разве он пьет? – удивилась я, присаживаясь на стул.
Старухи страшно развеселились.
– Еще как пьет! Хуже него здесь никто не пьет, – усмехнулась Галя, с сожалением отодвигая коробку с соком. – Когда вышел из тюрячки, всегда таким бедным был, потому что деньги у него не задерживаются, если появляются, то загуливает сразу.
– Ой, да как нерадостно он пьет! Каждый раз хочется на месте палкой пришибить, чтобы не мучился, – добавила Нюра. – Хотя, может, он как раз своего папку, так и прибил.
Я содрогнулась.
– А ты знаешь, как он отца убил? – тихо спросила я.
– Да, кто же его знает, как. Он в городе еще прибил. Он же сюда прятаться приехал. Душегуб проклятый! Мы с ним как с человеком, а он вон чего! Потом милиция сюда, его хвать. И нас все с допросами, мол, чего молчали. А мы бы и не молчали. Так если он окаянный врал нам, – взмахнула руками. – Вернулся из тюрьмы и опять сюда. Все ходил, извинялся потом. А кому его извинения теперь нужны?! – вскрикнула она так, как будто Иван мог ее услышать.
– Бес он, бес, – согласилась Галя.
– Так чего же кормите его? – как-то обиженно спросила я, будто мне личную обиду нанесли.
– А что с ним делать-то теперь? Тем более вон он помогает. Хииитрый, – произнесла Нюра так довольно, как если бы говорила о любимом коте.
– Ну понятно, – примирительно проговорила я, пододвигая к Гале коробку с соком.
А понятно было лишь то, что чары Ивана действовали на всех. Хииитрый.
*
Понимаю, за что Ваньку так любят, не за то, что когда заключенных вели все молчали, а теперь вроде как искупляются. С этим как раз все понятно – страх перед государством, перед отечеством, которому перечить нельзя, и ожидать от себя подвига оттого и не стоит. Любовь к бывшему ссыльному потому проявляется, что чуют, будь мы все лучше, и Ванька был бы лучше, весь мир другим был.
И как-то плавно переходим к жалости по заключенным. И если говорить о жалости, то ее допускать нельзя, так мы себя оправдываем. Посадил Ваньку на пять лет вместо десяти, тебе хоть и легче, а мир-то не изменился. Посади его пожизненно, несправедливо считай, и будешь мучиться оттого, что ты такой гнусный и мир такой несправедливый, сердце болеть будет, и только тогда меняться начнешь.
Когда в городе митинги были и все протестовали, говорили, что возникли обстоятельства, против которых нужно на улицы выходить. Не возникли, а были всегда, а думаешь так лишь от жалости к себе, потому что оглянись мы, посмотри, как жили эти годы: пассивно, инертно, то поняли бы, что среда давно нас поглотила, ведь дело не только в среде. Скорее далеко не в среде.