Удивительно еще и то, что друг друга обижать не боялись, а перед государством робели. Однако они никогда не врали. Их речи звучали резко, особенно так могло показаться в первую встречу и особенно тому человеку, кто последние годы интервью брал. Но скажу честно, я тяготела всегда к такому. К резкой обрубающей все на корню правде.
Эдик на эту мою правду всегда ругался, частенько деревенщиной называл, с друзьями какими-нибудь важными не разрешал разговаривать. Вот почему, оказывается, я так молчалива в его присутствии стала, только сейчас себя раскусила. А здесь не врали, а если и врали, то как-то по мелочи и все сразу знали, что человек соврал и для чего это сделал. К примеру, когда Нюра говорила, что у нее нет ни самогонки, ни бражки, а все ведали, что такое добро у нее не выводится, то не выпрашивали больше в этот день, чуяли – не даст, не в настроении. Да и за вранье ее отказ, наверное, не воспринимали.
А в городе все врут от начала и до конца, от первой улыбки и до последнего кивка, никто тебе не скажет, что ты плохо выглядишь или допустил ошибку, врут не со зла, а скорее по этикету. О, этикет вранья и лицемерия – моя излюбленная тема. Помню, когда познакомилась с Эдиком, страшно удивлялась, что он друзьям говорил льстивые вещи, а дома поливал их грязью. А когда я вмешивалась, мол, скажи им это в глаза, ты только поможешь, зыркал на меня, как на умалишенную. Нет, нельзя людей расстраивать, даже ради помощи в будущем, пусть кто-то другой помогает, а я лучше лицемерную дружбу сохраню. Только до сих пор непонятно, для чего тогда такая дружба нужна. Видимо, просто чтобы в одиночестве не находиться. Да и неприятностей другому не приносить. Кто-то картины рисует, а кто-то эстетическое удовольствие подобным способом совершает.
Хотя немного поразмыслив, подумала, а не лгут ли люди оттого, чтобы и им правду потом в лицо не выговорили? Может быть, это некий способ казаться лучше, чем есть на самом деле, сохранить лицо. Чтоб наедине с собой не кануть в рефлексию, а то и в депрессию. Ведь и я не рассказывала никому, что Эдик однажды меня ударил и вроде и не вранье это, а просто смолчала, недоговорила, недорассказала. А по сути, с одной целью это сделала, чтобы остальные не знали, какая я все-таки дура, что столько лет терпела такое положение. Принимала позу.
И тут же вопрос: а почему собственно люди спят, пребывают в вечной не то чтобы тьме, но тумане, ведут себя как живые трупы?
Не оттого ли, что иначе сойдешь с ума, осознав, чем ежедневно занимаешься, какую унылую жизнь проживаешь. Однообразную, повторимую. Скажете, мне бы расслабиться и радоваться каждому мгновению? А что, если любое твое утро начинается с пробежки по загаженной собаками дорожке, рядом с которой спят бомжи, а потом ожидание автобуса на разбитой остановке, да на пропахшей сигаретами маршрутке до метро, где тебя сдавят так, что тяжело будет дышать, а после, когда ты снова выбежишь на дорогу, ровно на пешеходном переходе тебя чуть не собьет машина. Или собьет. Если повезет.
«Радуйся каждому мгновению» – хороший маркетинговый ход, чтобы сделать тебя еще более несчастным. Ведь быть радостным каждый день, понимать, что ты спящий, быть осознанным – тяжело, принимать себя таким, как есть – почти невозможно. А с экранов гаджетов, с полок и колонок постоянно убеждают, что надо делать именно так, но об этом я, кажется, уже говорила.
А еще феномен нашего поколения – блогеры, умудряющиеся жить жизнью, в которой только рассветное солнце и тени на тканевых обоях. Да как такое возможно? А невозможно. Они врут! Честное слово. Я общалась с такими блогерами, брала у них интервью. Так вот, многие из них несчастны, многие из них больны, сидят на антидепрессантах, но остальным рассказывают и показывают иную реальность. Хотя нет, не врут они. Ведь мы не обижаемся на литературу и кино, где рассказываются явно неправдоподобные истории, мы все равно их читаем и смотрим. Потому что верить в волшебство необходимо, особенно когда между экскрементами и распухшими бомжами бежишь одичалый ты.
*
Вечером ходили с Иваном до больницы. Я поведала ему, какую успешную провела операцию, как ловко сфотографировала письмо Зверева. Но Иван страшно разозлился. Сказал, что раз на судьбу ничего плохого не выпало, злить реальность я не должна, мол, допрыгаюсь. Только он сказал не реальность, а что-то другое, кому же он поклоняется? Нет, не про Бога он вещал… Он так естественно про свою веру всегда, что даже не запомнила, не обратила внимание. А надо бы. Иван побольше моего видел, он точно знает, как быть, куда мы все движемся.
Степанов Петр (автор письма) оказался врачом больницы (о чем я и сама догадалась) и другом Зверева по совместительству. «Добрый малый», – сказал Иван, но мне с трудом в это верилось, потому что зачем хорошему человеку дружить со Зверевым. Тем более я ни разу не слышала, чтобы Иван плохо о ком-то высказывался, поэтому его слову сложно доверять. Ладно, разберемся.
Этот вечер даже несмотря на то, что мы ходили на разведку, мог стать особенным – нашим первым свиданием, если бы я не рассказала ему о письме! И зачем я это сделала? Неужели иначе не могла бы разузнать об этом враче. А теперь Иван на меня не смотрит, потому как считает мое поведение глупым.
Что же касается психиатрической больницы, то на фоне ее здание поликлиники меркло, потому как больница представляла собой колоритное произведение архитектуры: охровая, с двумя колоннами у крыльца, богата сандриками и лепными узорами. Как будто из Санкт-Петербурга вырвана и сюда привезена. На это замечание Иван ответил, что давным-давно здесь лежала дочка какого-то министра, и чуть ли не для нее вся больница и строилась. Да и до сих пор бывает, что здесь лежат не самые бедные люди. Жена Зверева здесь лежала.
– У Зверева есть жена? – спросила я, вглядываясь в тьму окон. Мне показалось, что там кто-то есть. Кто-то с белым, словно непроницаемая мгла, лицом.
– Была, – ответил Ваня, и я вздрогнула от его голоса. Обернулась. – Умерла не так давно.
– Как звали? – я снова посмотрела в окно, но, кроме глубокой темноты, ничего там не увидела. – Не Элечкой?
– Элечкой.
Больше на эту тему он не говорил, я даже в какой-то момент испугалась – не замкнулся ли он снова. О, эти опасные для Ивана темы: тюрьма, убийства, смерть. Ну и дружок у меня. Дружок.
Д р у ж о к.
Мы медленно шли по дороге, предаваясь размышления, в эту тихую ночь самое время было просто насладиться молчанием. Вдалеке над рекой клубился туман.
Интересно, что за отношения у «товарища» были с Элечкой. Любил ли он ее? По любви ли отдал в больницу?
А кто бы, вообще, решился сказать, что не любит родных. Хотя я всегда с сомнением относилась к своей любви. Вечно мерила, где заканчиваются границы любви и начинаются границы благодарности, и не видела их. С годами еще хуже стала разбирать где светлое чувство, а где привычка. До встречи с Иваном. Потому что моя благосклонность к нему нелогична. Ведь он человек в целом для общества потерянный, таких максимум пытаются отмыть. А я не только к нему покровительских чувств не испытываю, а, наоборот, как будто дивлюсь, пытаюсь подражать. Кто там сказал, что подражание – это высшая степень восхищения? Так и есть. Конечно, я убивать никого не удумаю, не говоря уже о моральной стороне вопроса, слишком для меня это травматично в другом смысле. Помнится, я даже в куклы не играла в детстве, так боялась чью-то волю подавить (тогда я верила, что мои игрушки живые). Но есть в нем что-то… обязательное для сохранения или отражения.
Так вот, он, несмотря на всю благодарность миру и привязанность неистребимую к человеку, смог узреть, что испытывает на самом деле: злость, негодование, желание избавить мир от того, что некогда было частью, как минимум, его прошлого. А все остальное в нем, что не дает покоя, это уже как раз моральная сторона вопроса.
Надо бы не забыть потом удалить эти фашистские размышления.
Запись 9