– Евангелие, которое будет читаться завтра, – произносил батюшка нараспев, растягивая слова, ребята тут же подхватывали всем давно известное продолжение: «Имеет следующее содержание».
– Какое? – обращался батюшка к озорникам.
– А мы не знаем, батюшка, – отвечали они.
– А не знаете, так и не говорите! – и батюшка заученно начинал снова: – Евангелие, которое будет читаться завтра…
Опережая батюшку, снова следовала следующая фраза, и так до тех пор, пока не вмешивался инспектор, вытаскивая за шиворот особенно ретивых. Батюшка, повторив уверенно своё вступление без постороннего вмешательства, едва внятным бормотанием быстро заканчивал беседу. При обязательном целовании креста происходило что-то несусветное. Батюшка буквально валился с ног беснующейся толпой. Наперсный крест ему приходилось держать обеими руками, озорники могли оборвать золотую цепочку.
Умер отец Константин восьмидесяти семи лет скоропостижно и вот при каких обстоятельствах. Обходя прихожан с причтом и иконами, перебирался он через глубокий овраг, известный всему городу, внезапно почувствовал слабость и, не успев проститься со своим верным дьячком Гаврилычем, умер.
Григорий Абрамцев
Мрачной тенью возникает предо мной образ учителя геометрии и естествознания Григория Ивановича Абрамцева. Он был высок ростом, худощав, в класс входил бесшумно, как бы крадучись по-кошачьему. Туловище имел какое-то мягкое, бескостное и длинные-предлинные ноги. Как только учитель вставал на эти ходули у кафедры, всякому было видно, что ноги его от колен расходятся циркулем. Григорий Иванович никогда не повышал голоса, не кричал на ребят, как другие преподаватели, никогда не производил устрашающих стуков – одно присутствие его в классе как бы поглощало все звуки, что для тихих, скупых, неожиданно певучих фраз учителя создавало выгодную акустику. Обнаружив малейший шум на уроке, Григорий Иванович поднимался во весь рост, и всё моментально стихало. Никто никогда не видел на этом лице улыбки, разве лишь недобрую, приправленную ядовитой усмешкой. Он был немногословен и чрезвычайно строг, его боялись все, как нам тогда казалось, даже взрослые. Свои предметы – геометрию и естествознание – Григорий Иванович знал хорошо; внушаемый им страх заставлял ребят слушать объяснение урока внимательно, и всё же только адской зубрёжкой достигались удовлетворяющие его ответы. Запуганный ученик выучивал не только необходимый текст, он «ел глазами» случайные пятна, всю грязь замусоленного учебника.
Став учеником Григория Ивановича, я на первых уроках удачно следовал методу учителя, заслужив даже скупое одобрение; этому способствовало моё искусное черчение карт и полюбившееся выклеивание геометрических тел, но скоро мне надоело занятие, поглощающее массу времени, и мой простодушный отказ отвечать на дальнейшие требования учителя привёл к жесточайшей немилости. Я испытал на себе всю тяжесть взгляда ненависти и змеиного шипения Григория Ивановича. Как ни зубрил я уроков, как ни старался выклеивать кубы и конусы из бумаги, всё отвергалось учителем, он брезгливо отодвигал рукой моё рукоделие, произнося при этом скупо одну лишь убийственную фразу: «Нет, не надо!» Я глубоко страдал. Переняв у знакомого гимназиста ловкий каламбур в стихах на их преподавателей, я, не задумываясь, поторопился сделать свободный перевод, приспособив его к нашей учительской, и имел ещё глупость обнародовать своё «произведение»: «Гришка пляшет очень лихо! Висарь улицу метёт! Батя водочкой балует…» и так далее, в общем, простой набор слов.
Моему соседу по парте, тупице, собирающемуся покинуть школу, вирши мои понравились, он на каждом уроке выкрикивал, как попугай, то одну, то другую фразу, играя на моих нервах. Висарь, учитель математики, обычно, не вдаваясь в суть дела, гнал дурака: «Вон из класса!» Добрый законоучитель – отец Константин – слушая назойливую декламацию, терпеливо предупреждал балбеса, а я, теряя покой, ждал заслуженной кары. Я, естественно, более других боялся Григория Ивановича: заслышав неясное бормотание соседа, он прерывал урок, его мертвящий взгляд задерживался на нашей парте.
На моё счастье, нелепый случай с Григорием Ивановичем положил конец издевательствам соседа. Нагруженный полным комплектом наглядных пособий, проходя мимо классной доски, Григорий Иванович зацепил циркулем своих ног подставку и тут же растянулся во всю длину. Впервые на этом уроке мы услышали небывалый гром. Рассыпались геометрические тела, затрещали линейки, а тяжёлый деревянный шар футбольным мячом покатился в дальний угол. Класс застыл в изумлении, глазам ребят представилась потрясающая картина, и только один мой сосед, забыв всё на свете, идиотски ржал, ухал, топал ногами, его исключили без долгих разговоров, а я освободился от своего мучителя. После такого конфуза Григорий Иванович сделался ещё жёстче, ещё придирчивее на своих уроках.
Перебравшись благополучно в следующий класс, я совсем забыл о существовании Григория Ивановича, назначенного в другой, параллельный, но третьи классы сливались, и мы снова встретились. Теперь Григорий Иванович, кроме геометрии, преподавал ещё и естествознание. Было непривычно видеть его в новой роли, но, подогреваемый прежним страхом, я помнил одно: надо зубрить и зубрить – и отдался этому искусству со всей энергией. Урок пищеварения почему-то особенно влёк меня. Я охотно чертил схемы, делал рисунки пищевода, желудка, впервые ясно поняв сущность излагаемого.
Методы Григория Ивановича ни в чём не изменились, он требовал от ребят зубрёжки. Когда Григорий Иванович открывал журнал в чёрном переплёте, все сидели, затаив дыхание, одни потупившись, другие устремив взгляд на потолок. Ждали… Григорий Иванович, вызывая ученика, не произносил фамилию, а как-то пел, растягивая последний слог, затем, склонив голову набок, прислушивался к собственному голосу. Подстриженные усики учителя, гипнотизируя, шевелились. Это короткое, но жуткое мгновение было особенно мучительно. Основательно вызубрив любимую главу о пищеварении, я, казалось, мог быть спокоен, но мой пульс тревожно отбивал общий ритм. Я волновался, как и другие. «Шолохов», – прозвучало в мучительной тишине, класс облегчённо вздохнул, а я всё ещё продолжал сидеть парализованный. Может быть, мне только показалось? Но толчки, шёпот соседей, их сочувствующие лица были красноречивы. Страх, отнявший у меня способность двигаться, в следующее мгновение погнал меня неверными шагами к кафедре, к Григорию Ивановичу.
– Пищеварение, – пропел он.
Колючие глазки, рассматривая меня в упор, ждали. Вместо ответа у меня что-то заурчало в животе. Затем от смущения и страха по всему телу разлилось тепло. Тогда я наконец обрёл дар речи.
– Попадая к нам в рот, – я, торопясь, глотая слюну, будто в самом деле проглотив что-то вкусное, с жаром принялся пересказывать заученный урок. Наглядно представляя дальнейшее продвижение пищи, я бессознательно расчерчивал грудь, затем живот указательным пальцем, получалось бойко! – Перельстатика мышц помогает движению образовавшейся измельчённой таким образом кашице, в результате чего…
В сторону учителя я всё ещё боялся смотреть, но класс казался мне всё уютнее. Замедляя темп, подошел к финишу:
– Двенадцатиперстная кишка имеет слепой отросток, который…
– Довольно, довольно, – останавливая меня, поёт Григорий Иванович.
Я робко поднял глаза на учителя и увидел, как его тонкая рука выводила тройку с плюсом – это высший балл, на какой только был способен Григорий Иванович. Отметками нас не баловали. С гордым видом я прошёл на своё место.
Когда во втором полугодии из губернского города заявился инспектор народных училищ – старец с седой бородой, лысиной во всю голову и доброй улыбкой, демонстрировать знания класса по естествознанию Григорий Иванович вызвал именно меня. С бесстрастным лицом, как бы случайно открыв учебник на главе «Пищеварение», он предложил мне рассказать, что я знаю об этом. Механически, но уже без прежнего увлечения, я добросовестно выпалил текст. В эту минуту глазки Григория Ивановича затеплились, а, может быть, мне так только показалось. Хороня довольную улыбку, широкая борода инспектора кивала мне вслед. Я был счастлив!