Сорок шесть тетрадей (книг, не переплетенных еще) и отдельных «сумнительных» листов, да полусотню книг — со страху больше, уложил в лубяной короб игумен Пахомий для доставки в Москву.
Перед отъездом после трапезы признался колоцкий игумен Иоанну:
— Не чаял я увидеть у тебя столько печатнова и рукописнова слова.
— Арзамас, Нижегородская ярмонка, да и Москва недалеко… с грустной улыбкой, отшутился Иоанн. — Нас, русаков, недруги ведь невеждами, глупцами считают. Не хлебом единым человек жив…
Пахомий понял, кивал тяжелой лобастой головой.
— И у тебя в келье все на виду… Ну, чтобы в потай!
— Да потому и не прячу, что мы тут никакова вреднова замышления в головах не держим. Ты так в Синодальной от себя и скажи. Кто зло-то копит, тот камень за пазухой носит. Мои чернецы Богу служат, как и твои. Ну, а что деется в нашем царстве-государстве и монашеским чинам знать не грех…
— Добрая слава о твоей пустыне пошла… Ну, что меня касаемо — напраслину возводить на тебя не стану — и смолоду мало греховодничал. А что книги и бумаги иные взял — прости, служба. Я же — сам видишь — на глазах у грамотных солдат, а они, как те собаки прикормлены, вышколены, дозорят молодыми очесами…
Иоанн махнул рукой.
— Бог простит! Верю, что и ты там под надзором. Вижу, служивые ни на шаг от тебя, все на догляде.
— Вот то-то и оно. Ну, прощевай, Бог не оставит своего молитвенника.
Иоанн вспомнил:
— На-ка, Пахомий, три рубля, передай там Новоспасскому дьякону — займовая…
Провожал москвичей до ворот монастыря Дорофей.
…Густо шел снег, сосновый бор за Сатисом едва проглядывался в густой белой сумятице.
6.
12 июля 1734 года в недрах Святейшего Синода в Петербурге появился такой документ:
«…Его преосвященство и высокосиятельные гг. министры по секретному важному делу, которое следуется ими в Тайной канцелярии о Саровском строителе Иоанне и Берлюковском Иосии, о монахах Георгии Зворыкине, иеромонахе Иакове и монахе Сильвестре, рассуждали, что из тех плутов чернецов оные Берлюковской пустыни строитель Иосия, яко первый предводитель оному зело важному злоковарному делу, и иеромонах Иаков и монах Сильвестр — явились в жестокой важности, о которой значится в оном деле (а о прочих их винах по ответам их известно и Св. Синоду понеже допрашиваны оные плуты при Св. Синоде), и по общему рассуждению предложили, чтобы сняв с них — Иосии, Иакова и Сильвестра священнические и монашеские чины, отдать их к следствию оной злодейской важности в светский суд».
Итак, монахи превратились в обыкновенных людей со своими прежними мирскими именами и фамилиями и подлежали светскому судилищу, могли подвергнуться пыткам при допросах.
Саровцев и берлюковцев под крепким караулом привезли в Петербург — началось повторное жесткое расследование в Тайной канцелярии. Оной ведал генерал Ушаков.[64]
Андрей Иванович уже чреват годами, ему за шестьдесят. Начинал он свою страшную службу фискалом при царе Петре I. Ушаков не только свыкся со своим ремеслом, но давно вошел во вкус и, как многие люди его занятий, познал все глубины слабостей и падений человека, незаметно для себя стал опытным следователем. Знаток и ревнитель тайных дел предпочитал умных людей и умел их допрашивать. Чем более запирался, путался в своих показаниях иной несчастный сиделец каземата, тем больше внутренне напрягался и внешне добродушничал Ушаков, тонко, иезуитски вел подследственного к признанию настоящей или мнимой вины. А если это не удавалось, генерал искренне огорчался и передавал умника заплечных дел мастерам в пыточную «горницу» и тот после «вразумления» скоро становился податливым, сговорчивым. С особым сладострастием Андрей Иванович заглядывал в широкораскрытые от боли и ужаса глаза своей очередной сломанной жертвы и так-то ласково, так вкрадчиво вопрошал о нужном ему. И скоро-скоро получал желанные ответы. Конечно, случалось, что первая пытка иногда не «вразумляла» иного «плута» или «злодея» — тогда в «горницу» вели еще раз… После сего приступал к работе уже секретарь — споро строчил признания, которые вскоре и оборачивались неотвратимым приговором…
Ушаков сразу уразумел из бумаг Московской Синодальной канцелярии, да и канцелярии Московского отделения тайной, что Саровское и Берлюковское дело притянуто к проходящему делу бывшего архимандрита Маркела Родышевского, а само по себе никакой угрозы государству российскому и верховной власти не представляет. И уж кому-кому, а генералу сыска тут же стало ясно, кто там сверху навивает вокруг Родышевского — автора сильной книги против первейшего члена Святейшего Синода — Феофана Пропоковича.
Одно смущало Ушакова: монахам-заговорщикам не хватало видной фигуры предводителя. Ну, что там Иосия! Все это где-то в лесу, в таежине… Уж если не в Петербурге, то в Москве обязательно должна жить-быть та фигура. Покамест ее нет, но надо ждать, ждать — Прокопович зело-зело умен… А монахи… Положим, Иосию-то надо крепко наказать, а остатних разослать бы по дальним монастырям под строгий присмотр и — дело с концом. А то в Сибирь, в ссылку соболей ловить, как шуткуют судейские!
…Григория Зворыкина — еще недавно монаха Георгия, нечаянно остановили возле пыточной… Поди-ка случайно дверь ее оставили открытой малость — из щели рвался непрерывный ужасный скулеж истязуемого. Кого-то подняли на виску, и трещали кости, резко несло горелым мясом. Уже один этот запах в тесном коридоре Тайной поверг Григория в неведомый прежде страх, его забил трясучий озноб — беднягу едва тут же не вырвало. Только теперь осознал несчастный всю пагубу самооговора, понял, что это ему не в Сарове выдавать себя перед Иосией страдальцем от происков Вейца и его подручных.
Ушаков взглянул ласково — увидел перед собой расслабленного молодого человека, но не удержался, едва не сорвался на крик:
— Что-о, раб страстей своих… Вот ты и в Петербурге, нет ли желания свидеться с Вейцем, а?! Может, он пошлет своих бесов, возьмут они тебя под белы руки, да и в золоченую карету… У тебя такая родня: Кафтыревы! Твой славный родитель под Полтавой пал храбрецом, а ты, шелапут такой, в монахи кинулся, вместо тово, чтобы честно, как дворянину, служить государыне. Да какой ты монах — самозванец, указа-то у тебя на монашеский чин не-ет! Ну, ладно, запутался, спрятался в пустынь, так и обретался бы там тихоней — нет, заметался, воду мутить начал, к заговорщикам приставал… Ну, говори допряма!
— Оговорил я себя со страху… — едва выдавил из себя тяжелые слова Григорий. — Запутался и понесло меня, но я прощения, защищения хотел обрести у синодских, а они меня вона куда определили…
— Дура-ак! Ты же наболтал в бумаге и то, о чем бы молчать да молчать… Ты знаешь, простофиля, что доносчику первый кнут. Эх ты, молодятина пустая! Ну, твое мне более не в интерес. Давай повернем к Иосии, то бишь к Якову Самгину…
Зворыкин замялся, ужался и без того в узких плечах. И тотчас его хлестнул властный крик:
— Жалкая, мерклая твоя душонка… Говори, а не то на дыбе встряхну и все ребра пересчитаю! Кнут не Архангел, души не вынет, но язык скоро развяжет…
К чему угрозные слова! Иосия словами многожды своемыслия выказывал бранчливо. Сказывал, что государыня-де лицом груба, что при ней иноземцы лишь только на головах наших господ не сидят. И то вспомнил Иосия, что вдова графа Матвеева — Анастасия Ермиловна жалобилась, что иноземцы у нее четвертую часть имения неправо отняли…
Андрей Иванович ухмылялся, потные руки потирал, то и дело торопил секретаря записывать:
— Не таись, милый, не запирайся… И тут же кричал и опять доходил до ласкового шепота: — Что еще, что-о…
— Так, что еще… — пугливо озираясь на пыльные голые стены допросной каморы, мучительно припоминал Григорий. — Противности Синоду поднимал: не надобен, дескать. Надлежит быть Святейшему патриарху, как при прежних православных государях. Хорошо бы патриархом видеть архимандрита Троице-Сергиевова монастыря Варлаама, тот брегет о нашем…[65]