Митрополит Сарский и Подонский Евфимий внимательно и строго посмотрел на Иоанна и коротким взмахом руки оправил свою ухоженную бороду.
— Давно в монашестве?
— На девятнадцатом году постригся, ваше преосвященство. Теперь мне двадцать два.
— Пишет братия Санаксарского в челобитной о твоем монашеском достоинстве — вельми похвально. Просят рукоположить во священники…
— Тако, ваше преосвященство.
— Так ты арзамасец, нашей патриаршей десятины…
— Подгороднева села Краснова уроженец. Родитель, дедове, дядя — все в храме служащие.
— Порядок службы церковной знаешь, грамотен?
— Читать отрочем начал, довольно навычен. А вседневные службы с мальства затверживал, частенько за родителя чтецом в церкви Рождества.
— Похвально! А скажи-ка слово об обеднице?
— Её в иные дни вместо литургии отправляют. Кроме часов, читается псалом сто второй и сто сороковой и «Единородный Сыне, блаженны…»
— Из Катехизиса — что есть священство?
— Священство есть Таинство, в котором дух Святой правильно избранного, через рукоположение Святительское, поставляет совершать Таинства и пасти стадо Христово.
— Вот ты мних… Нут-ка, за что чтим святого подвижника Савватия? Что показует тебе его земная жизнь?
— Во времена Василия Темного подвизался Савватий, кончил дни своя по следованной Псалтири в деревне Сороке, а год-от шел шестьдесят второй… Поставил в лопи дикой на Соловецком острову обитель, да захирела после она. Но восстановил ее святой Зосима…
— Добре так! И еще испитую! Почему установлен праздник трех святителей: Василия Великого, Григория Богослова и Иоанна Златоустова, ведаешь ли?
— Читал предание. Распрю, мирские споры о том, кто из этих святителей боголюбезнее, погасили сами святые. Явились они к Иоанну епископу Евхаитскому и сказавше: «Мы имеем одно достоинство перед Господом».
— Э, брат, да ты книжен, насыщен, высоце глаголал! А теперь перейдем к должности священнической…
Евфимий спрашивал-таки долгонько, Иоанн уж кой-где и сбиваться в слове начал. А митрополит хотел продлить свое удовольствие, слушая, как умно говорит этот молодой монах.
— Более чем довольно! Скажи от меня родителю и дяде благодарность за научение. Поболе бы нам таких выученников. Грамоту тебе о священстве справят скоро, сам тут потороплю. Буди на тебе Божия милость!
Иоанн подошел под благословение, степенно поцеловал руку святителю.
… Подписал грамоту арзамасцу Патриарх Московский и всея Руси Адриан, что после и еще окажет добрые знаки внимания Саровскому пустыннику.
Радостным вышел с Патриаршего двора Иоанн, вышел иеромонахом — черным священником.
В Москве пустынно, вьюжило, на перекрестках улиц и бесчисленных переулков выплясывали белые снежные круговерти.
Было 2 февраля 1692 года.
2.
Снова потянули ветра южные, опять солнце яро снега топило — пришла весна-красна мир Божий украсить, а людям дать хлеб насущный посеяти.
И опять душа Иоанна потянулась на Старое Городище: монах, оказывается, оставил в боровине что-то от себя в прошлое пребывание, и то, оставленное, жило там на облюбованной горушке и вот настойчиво звало к себе.
Всех в Санаксарском знал, всех поспрошал не раз, но ни един не отозвался из братии разделить пустыннические труды с ним — откуда такая боязнь? Неужто все так пригрелись в этом маленьком убогом монастырьке?
Братия Санаксарского жила скудно, на мирские подаяния. Старость, она не радость: руки, что крюки стали, где уж земельку ворочать! Как и в арзамасском Введенском, чернецы темниковского надеялись, что молодой иеромонах станет опорой обители, и быть бы ему игуменом, да вишь взыскует подвигов духовных — как такого держать, пусть дерзает во славу православного монашества!
Перед уходом Иоанн одним только и утешался, что свято место пусто не бывает: сыщут себе санаксарцы черного священника.
Нужен собрат для пустыни! Мало ли что, вдруг хвороба напастью повалит, и кто ковш воды подаст, кто обогреет огоньком камелька, кто добрым словом смятенную душу поддержит.
… Одни из монахов упрашивали остаться, другие отрешенно помалкивали, третьи — хожалые-бывалые, вроде осудительное шептали. Уже перед самым уходом в задворье монастыря под шумными весенними березами, запахиваясь в ветхий армяк, седой, сильно исхудавший за долгий предпасхальный пост старик как бы нечаянно вспомнил:
— Еще Стоглавый Собор, а потом и соборы последних годех вразумляли: прячутся-де в лесах иные монаси своекорыстно, чтобы приять летучу славу подвижника. Таковая слава, она ведь впрок — хлебная! Посидит, посидит пустынник, обретет о себе известие в народе и вот начинает скитаться по градам и весям и безбедное пропитание имеет от набожных человецей…
Иоанн понял намек. Не смутился, ответил прямо:
— Этова не ищу. Других не сужу… А о себе… Я лишним ртом у родителей не был, когда молодешенек постригся. И не ради славы, а из любви к Господу. Прилепился, видно, к Сарову, в пустыни и впредь себя вижу…
— Прости ты нас, Иоанн! — старец бесперечь вытирал слезящиеся на ветру глаза. — Я тебя не стужаю и не стыжу. Братия наша — простецы сущи. А дурное слово прилипчиво, вот кой-кто и шептует о тебе зрятину. Подаде тебе Всевышний! Иди на духовный подвиг, пока молод. Исполать тебе!
Каждому из монастырских поклонился поясно, поспасибовал за братский приют, пожелал всем здравия… котомку за плечи, дубец в молодые крепкие руки и айда версты считать.
Иоанн возвращался в Арзамас…
На голове поношенный гречушник — продувно еще в скуфье, рыженький пошорканный армяк, новые лапотки своего плетения — легко дышится на воле, легко шагается молодому.
Зашел на Старое Городище, ночь провел в своем шалаше. После показался мельнику Онисиму, мельничиха налила своего квасу в бурачок.
Мужики еще пахали кой-где, следом за сохой по черному взъему земли вышагивали зоркие черные птицы. А небо с высоты звенело жаворонками. Иоанн вскидывал голову — где они там, певуны родные?
Кажется, со всех сторон бела света неслось веселое:
— Тюр-ли! Тир-лю-лю! Тир-лю-ю…
А в придорожных кустах, будто и не слыша жаворонков, тонко тенькали беспечные пеночки…
Благодатью земной была полна грудь, и Иоанн опробовал голос, запел духовный псалом:
Бодрствуй духом да крепися
Сердце верой к небеси,
Что понесть тебе случится,
Все с терпением неси.
Будь уверен в той надежде:
Кто понес крест тяжкий прежде,
Тот и твой крест понесет,
Он управит и спасет…
Арзамас открылся вёрст за шесть в лёгкой голубой дымке. Эта весенняя дымка, это завораживающее марево казалось издали лёгким водным поясом, и так чётко сверху обрезалось оно густой синевой крепостных стен города с его приземистыми островерхими башнями. Ближе той неспокойной, какой-то текучей над землёй дымки узким парусом высоко белела каменная шатровая колокольня Смоленской церкви Выездной слободы.
Ах, казачья Выездная слобода… Поселена ты прежде велением Иоанна Грозного для охраны новой русской крепости на восточных рубежах России. Пятьсот донцов да арзамасские стрельцы с пушками и затинными пищалями — так и не дерзнули степняки на осаду новоявленного города. А в недавних годах, как родитель сказывал, царь Михаил Федорович пожаловал укрепившихся на земле казачков в вотчину боярину Борису Салтыкову за верную его службу противу польских, литовских и немецких людей. И вот теперь уж не казаки в слободе, а мужички подъяремные. И судит-рядит их не царь, а ненавистный псарь… Казацкие сердца еще не усмирены. Потому-то в воинстве удалого Степана Разина и появилась монахиня из Выездной, Алена прозванием. Крепко билась она с царевыми стрельцами в мордовских гранях, тысяч шесть у нее мужиков под началом… Но выдали после боя Алену со товарищи князю Юрию Алексеевичу Долгорукому, и пожег он Аленушку в срубе, яко еретицу, что лечила раненых кореньями и заговорами. В Темникове лютую смерть приняла Алена — много о ней сказывали Иоанну в Санаксарском монастыре.