Литмир - Электронная Библиотека

Тонкие, солонеющие одиноким бабьим горем печально поджатые губы тронула едва заметная улыбка.

– А паек вы на него высылать будете?

– Конечно, будем! Доппаек вышлю! – авторитетно заявил вскинувший свою седую голову чудаковатый человек.

Улыбнулось пшеничное зернышко, живей засветились его омытые слезами смородинки.

15

Круто, до ломоты зубов завернул уныло гудящий в телеграфных столбах нахрапистый мороз. В колодезную, бездонную стынь предутреннего неба встолбился над каждой хатой, вырос, как мачтовый лес, отдающий навозной, распаренной сладковатостью соломенный дым. И непонятно, то ли от дыма, то ли от нестерпимо крутого мороза слезилось все небо крупными, блескучими звездами.

Простуженно зачихали, дрожа укутанными радиаторами, выползающие на дорогу грузовики. Сердито взвизгивал под их буксующими колесами комковато спрессованный снег. Комки попадали под носки валенок, стеклянно позванивали. Кто-то вспомнил наркомовские сто грамм, их обычно выдавали к ужину, но на этот раз не выдали и к завтраку.

– А за що вьдавати, мы же зараз не на фронте, – мудро рассудил впряженный в ледащий вещмешок Тютюнник.

– По машинам!

Поданная командиром батальона команда подхватила меня и легко бросила в кузов утробно взвывающего грузовика. Первым делом оглядываю своих бойцов, все ли на месте, не остался ли кто в хате? Никто не остался, все на месте. И сидят все тихо, не переговариваясь, сидят, зажав в коленях скользкие от мороза винтовки.

Качнулось усыпанное учащенно дышащими звездами высоко приподнятое небо. Легла под колеса все та же широко расчищенная дорога, она не огласилась обычным в таких случаях собачьим лаем. Собаки, ежели они и были в Левой Россоши, что-то учуяли и загадочно молчали. Да и все молчало, не потому ли я больше смотрел на небо, чем на землю. Небо жило, шевелилось, дышало звездами, земля, она – как умерла, испустила последний дух: ни единого огонька, ни единой искорки, только встречный ветер, сердитый, пронзающий насквозь и жгучий, как раскаленное железо. Чудно как-то, была Левая Россошь и нет ее, этой Левой Россоши, был генацвали, его тоже нет, пустота за моей пазухой, но я по привычке нет-нет да спохвачусь, загляну за борт глухо запахнутой шинели.

Прискакнул, ударился о доски кузова приклад зажатого в коленях автомата, ударился так, что, если б затвор не был поставлен на предохранитель, мог бы получиться непроизвольный выстрел. Значит, бережет меня какая-то неведомая сила от немецкой и от нашей, русской пули. И все-таки я не обольщался, не думал, что меня минует любая пуля. В сущности, я еще не участвовал ни в одном серьезном бою. Очутись я рядом с Ваняхиным, может, и меня бы не было.

Три секунды осталось жить… Шутил Ваняхин или не шутил, когда он говорил эти слова, но я не мог не заметить: младший лейтенант боялся смерти, боялся своей пули, своего осколка.

«А кто не боится, кто не страшится, – сказала бы бабка Груня, – трава, и та сама под косу не ляжет».

Мне ничего не было сказано, куда катились наши колеса, но я сам знал, куда они катились. Катились не так чтобы шибко, но на рассвете они успели докатиться до леса, из которого можно было увидеть лебединые шеи низко кланяющихся ракет. Их потусторонний, мертвый свет касался наших лиц, но – команда дана – и мы повзводно, поротно, теперь уже пешим порядком двинулись на этот свет, на эти лебединые шеи, двинулись не по дороге, по снежной целине, сшибая вскинутыми на плечи ружьями еще несгасшие, низкие звезды. Они всегда снижаются и крупнеют по паутри, и что мы хорошо знали, что звезды точней любых часов чуют время, чуют они и смерть, умирает человек, звезда гаснет. Должен сказать, последнее утверждение вряд ли правдоподобно, за полтора года войны столько сгинуло людей, что, вероятно, все звезды давно бы могли погаснуть…

Не знаю, сколько километров мы прошли пешком, думается, не так уж много, километров пять, не больше, так как на рассвете мы заняли новые позиции, заняли их в селе, окопались под стенами кирпичных, не так уж ошарпанных домов. К немалому нашему удивлению, даже деревянные дома, и те стояли, правда, с вывернутыми потрохами, но стояли, смотрели глазницами выбитых окон. Было бы наивно предполагать, что мы в точности выполнили приказ командира роты: никуда не отходить от ружей, зорко следить за поведением противника, держать себя в полной боевой готовности… Следить за поведением противника следили, держать себя в боевой готовности – держали, но до тех пор, пока не уяснили, что мы находимся в не очень-то угрожающей обстановке. Поднимем головы, и – ничего, головы наши остаются целыми. А дня через два мы настолько осмелели, что повылазили из своих с великим трудом выдолбленных нор и решили обосноваться более комфортабельно, под крышами домов, возле давно не топленных печей. Печи мы не топили, но грубки мы стали топить, правда, робко, чтоб не заметил не только младший лейтенант Заруцкий, но и его ординарец сержант Афанасьев. Топили по-черному предусмотрительно прикрыв чугунной задвижкой устланный лохматой сажей коленчато выгнутый дымоход. Особое старание проявил Тютюнник, он готов был задохнуться в дыму, лишь бы спочивать в тепле и не стоять на скаженном морозе. Но случилось так, что мороз неожиданно сник, поробел, как будто напугался нашего дыма. С крыш посыпалась капель, осел и, присмирев, посинел снег, запахло мочеными яблоками, так всегда пахнет тающий, исклеванный капелью снег. Оттаяли завалины, запахли прелым навозом, запахли землей, а запах земли, он – как спирт, хмельно кружил голову. В сенцах в куче мусора я заметил вырванный из старого дореволюционного журнала листок, поднял его, поднял потому, что на нем беспризорно мокрели строфы льнущих к глазам, прилипающих к сердцу стихотворных строк:

Черны проталины. Навозом.
Капустной прелью тянет с гряд.
Ушли метелицы с морозом,
Оставив марту снежный плат.
И за неделю март-портняжка
Из плата выкроил зипун.
Наделал дыр, где пол запашка,
На воротник нашил галун.
Кому достанется обнова?..
Трухлявы кочки, в поле сырь.
И на заре в глуши еловой,
Как ангелок, поет снегирь.
Капели реже, тропки суше,
Ручьи скатилися в долок…
И на припеке лен кукуший
Вздувает синий огонек[4].

Вряд ли когда-нибудь вернется ко мне то ощущение, то первобытно-языческое блаженство, которое нашло на меня, вошло в меня с листа старой брошенной бумаги, пожалуй, только в детстве я испытал что-то подобное, и не от стихов, испытал от испеченного из ржаной муки и привязанного на суровую нитку жаворонка в один из дней Великого поста, когда я выбегал со своим жаворонком на первую весеннюю проталину, мне страшно хотелось, чтоб мой жаворонок взлетел и запел.

«Капустной прелью тянет с гряд…» Невольно глянул на огород, гряд не увидел, но снег, его бледная синева напоминала синеву капустного листа. И снегирь с утренней зарей на груди, он подпрыгивал, как палый листок с осеннего вяза, как яблоко, свежее анисовое. На заостренном, косо срезанном столбе сидела сорока, то и дело оглядывалась, опасливо озиралась, поводила черно и длинно торчащим хвостом, залезала клювом к себе под крапленые белыми пятнами скособоченные крылья. И вдруг ни снегиря, ни сороки – большое черное пятно на снегу и облако густого, подхваченного ветром дыма. Мина. Но когда она прилетела, я не слышал. Сорока оказалась предусмотрительной, вовремя сменила свой наблюдательный пункт, да и снегирь не такой уж ротозей, быстро вскрылил, как мячик перекатился на другую, более выгодную позицию.

вернуться

4

Стихи Н. А. Клюева.

26
{"b":"673654","o":1}