— Вован, — грубовато сказал ему Спирин, вальяжно сидя за столом. Сразу было видно, что человек готовился если не судьбу мира решать, то уж наверняка общевселенские задачи. Ну, например, быть человечеству, или должно оно кануть в неизвестность. — Ты пойми, дорогой мой человечище, мы ведь в струю попали! Понимаешь, намекнули мне, близится этот самый день! А мы инженеры человеческих душ, мы их готовить должны к вселенской драке. Сам знаешь, как ловко подметил один поэт, добро должно быть с кулаками!
— Это Светлов сказал, — вздохнул Лютиков. — Только надоело… Зло, оно всегда с кулаками, а тут еще и добро кулаки сожмет… Мордобой это, Ваня, получится. А мы с тобой будем его вдохновителями. Только не так все просто, если добро и зло существуют как вселенские категории, а не просто философские понятия, которые помогают классифицировать души, то, следовательно, они для чего-то нужны. Стало быть, нужно это для чего-то. Я вот все думаю, если все мы порождения Бога, если он для нас Рай и Ад создал, то не марионетки ли мы, дорогой товарищ Спирин? И не просто марионетки, мы в его пьесе играем какие-то непонятные роли, нам даже пьесу до игры не дали прочитать!
Не хочу я играть в непонятной мне пьеске, понимаешь? Да и забот у меня без того хватает. Целый день меня то успокаивают, то предупреждают, то в любви объясняются, то презрением обливают. А все из-за того, что одной сучке под юбкой понюхать отказался.
— Ой ли? — с глумливым весельем усомнился Спирин. — А я другое слышал. Пришла к тебе бабенка стихи твои послушать, а ты вместо того чтобы лирикой ее завлекать, кинулся, как наш Маковецкий при жизни на баб кидался. Зарезал, как говорится, без ножика. Вот оттого она теперь кабинеты Чистилища и обивает, что хотела поэзии, а получила самый грубый натурализм. Не так, Вова? Ты со мной можешь откровенно, не я же тебя актировать буду, для того вышестоящие инстанции имеются. Было дело, кобель ты наш лирический? Ты, слухи ходят, и с музой своей довольно вольно обходишься, нет?
— Иди ты! — с усталым раздражением сказал Лютиков. — Надоели уже эти шуточки да приколы.
Спирин вдруг посерьезнел.
— Какие шуточки, Володя, — сказал он тихо и опасливо оглянулся по сторонам. Полное щекастое лицо лирика стало напряженным. — Я же тебе предлагал в Союз вступать? Предлагал, и не единожды. А ты мою товарищескую руку оттолкнул, тонуть, значит, решился. Ну и хрен с тобой, пусть тебе будет хуже. Ты зря к происходящему легко так относишься. Ты мне поверь, я при жизни в Союзе нагляделся на разные интриги. Особенно в последние годы. Ты вот мне скажи, какая разница, в каком человек Союзе находится и куда именно членские взносы платит? Что он, лучше писать станет? Или мысли у него иные появятся? Скажешь нет — и ошибешься, Володенька, там из-за принадлежности к Союзу порой такое закатывали. Сам знаешь, что последнее время творилось! Тут тебе демократический союз, а через дорогу литературные антисемиты заседают, а еще через квартал сидят разночинцы из московского общество литераторов… Цесельчук, Игорь Чубайс… правда, фуршеты у них хорошие были… Казалось бы, хрен с вами, поделились и сидите, творите нетленки, след свой в Вечности оставляйте. А вот черта лысого! Всем на заповеди наплевать, супротивника побольнее кусить хочется. А ради чего? Ну считаешь ты, что прав, так доказывай, доказывай свою правоту — книжки пиши такие, чтобы у людей дыхание захватывало. Но — не могут! И я, честно признаюсь, тоже не могу. Ты думаешь, я, когда свои авторские экземпляры листал, не видел, что все там серо и обыденно? Видел, Владимир Алексеевич, все я видел, но ведь хотелось! Уважения хотелось, авторитета… Тебе хорошо, ты исподнего не видел, знал кое-что, конечно, но к самым тайнам тебя не подпускали. А я доверенным был!
Спирин безнадежно махнул рукой и замолк.
Лютиков тоже молчал, подавленный неожиданным откровением собрата по перу. С этой стороны он Спирина видел впервые.
— Смотри сам, — неожиданно сказал Спирин. — Мне что? Отказался ты в членах ходить, значит, отказался. Только ведь в групповщинке и положительное есть. Тусовка за своего всегда заступится, любому чужаку пасть порвет. Неделя у тебя сроку есть, до учредительного собрания. Знаешь, как литературное движение будет называться? «Поэты — за Армагеддон!» Это не я придумал, это свыше наказали.
Ты просто не въезжаешь. После объединительного съезда за тебя не так еще возьмутся. Это все цветики, Володя, ягодки будут впереди. Думаешь, тебе кто-нибудь позволит в кустах отсиживаться, когда народ на Инферно пойдет? Тебя раньше затопчут! Был тут один, статеечки пописывает, рожа пастуха, а речь интеллигента. Все допытывался, как ты к Союзу относишься, то, се… А я ведь вижу, что крови жаждет мужик. И фамилия у него соответствующая — Искариотский…
— Так это он и есть, — тоскливо усмехнулся Лютиков.
— Да ну? — брови собрата по перу полезли на лоб. — Вот это я понимаю — нарвался! От души… Слушай, между нами, это не твое? — Иван Спирин наморщил лоб, секундно задумался и процитировал:
Целуя крест, Иуда сладко пел:
Христос распят, но живо его дело.
А кошелек за пазухой вспотел
И сребреники тайно грели тело.
Рыжебородый — гнусная примета!
Его бы, не учителя, — на крест!
Все проверял на месте ли монеты
И опасался — как бы не воскрес…
[27] —
Твое, Владимир Алексеевич?
Лютиков, помедлив, кивнул.
— Тогда понятно, чем ты его так зацепил. Это, я тебе скажу, — нажить врага! Это, мой дорогой, такой враг, что выше крыши! Он ведь не успокоится, пока тебя не закопает!
— Откуда ему это известно? — запечалился Лютиков. — Я ведь эти строчки никому не показывал, даже в редакции не отправлял!
Спирин покровительственно засмеялся.
— Да ты, братец, и впрямь ничего не понимаешь? А откуда в свое время Иосиф Виссарионович знал, что у Осипа Мандельштама в столе стихотворение про кремлевского горца лежит? Тот тоже — ни слухом ни духом, а опомниться не успел, как в Воронеж сослан был, а оттуда еще дальше — на самый крайний Восток. Тот-то хоть и великий, но вождь земной был, а тут — Бог! Понимать надо!
Он покровительственно похлопал Лютикова по плечу.
— Подумай, Володя, время еще есть.
— Ч-черт! — сказал Лютиков. — Ты меня так обхаживаешь, словно это не союз, а адвокатура.
Глава двадцать вторая
Бежать надо было, бежать! Только вот куда?
— Лютик, ты псих, — сказала муза Нинель и для наглядности даже покрутила пальцем у виска. — То ты от помощи Кердьегора отказываешься, хотя этот бес тебе только хорошего хотел, а теперь сам собираешься кинуться куда глаза глядят. Чего ты всполошился? Вступай в этот самый союз и пиши свои стихи, как раньше их писал. Твой знакомый ведь прав — тусовка своего на растерзание не отдает, если что, они его сами растерзают и клочков не останется!
Нет, с музой Нинель соскучиться было невозможно. Недели не прошло, как она своего подопечного и возлюбленного от опрометчивых шагов предостерегала. И вот — нате вам! Сама теперь уговаривает к Спирину на поклон идти. Где логика?
Муза Нинель усмехнулась.
— Ты же не Голдберг с Аренштадтом, это они где угодно неплохо устроятся, и устроились уже. А ты ведь у меня тихоня, слова в свою защиту не скажешь. Значит, надо чтобы тебя защищали. Этот твой Спирин все правильно говорит, он небесную жизнь понял, когда только ты ее поймешь…
Лютиков и сам себя не понимал. Все было почти как при жизни. Только при жизни Лютиков в Союз писателей рвался, а здесь вся душа его восставала, как организм у пьяницы, пытающего утром опохмелиться.
Вы ушли, как говорится,
в мир иной.
Пустота. Летите,
в звезды