Горбачев относился к нему ровно, и не приближая особо, и не отдаляя настолько, чтобы забыть, что он есть, и эта ровнота почему-то чуть-чуть злила, что ли. Вернее, тревожила.
Только один раз в глазах Михаила Сергеевича проскользнула мысль заинтересованности: «Понравится или нет?», это в пору, когда он познакомил Прялина со своей женой Раисой Максимовной.
– Помнишь, он в Ставрополе к нам приезжал? – спросил Горбачев.
Она, протянув свою узкую, словно рыбка-секлюшка, ладошку, явно соврала:
– Конечно! – И сделала комплимент: – А вы не меняетесь!
И Прялин встрепенулся, что должно означать, что неожиданно завеселел.
Потом, сбавив свое фальшивое волнение, Георгий, переглотнув, ответил – и тоже неуклюжим – комплиментом, суть которого звучала примерно так, что и Михаилу Сергеевичу страх как повезло с такой очаровательной и тоже не меняющейся с годами женой.
Кажется, по глупости он сумел сравняться с ней.
Вернувшись в реальность нынешнего дня, Георгий прошелся по комнате, вспомнив, что когда он тут был первый раз, вон на том высоком поставце был воздвигнут патефон. Теперь тут стоит телевизор. И не абы какой, а цветной. Тогда, помнится, одетый во все балахонное, он зашел к соседям, где жила девица, бросающаяся в глаза своей соблазнительной дурашливостью. О чем они говорили, он не помнит, только знает, что в бестомительном сладком азарте она отдалась ему, даже забыв спросить его имя.
Помнил он и тот уютный, этакий домашний вокзальчик, куда обычно собиралось под вечер все мужское население округи. И именно там, в коридоре, нестойко проживал веселящий ноздри запашок. Его приносили с собой те, кто выходил из левой части вокзала, где был полупустой, но таинственно обожаемый буфет. Возле его стойки и толкались эти мужички. Не видать, чтобы пили. Да и закусывали тоже. А вот запашок уносили. И почему-то непременно шли в ту часть зала ожидания, где было написано: «Места для пассажиров с детьми». Там они с удовольствием дышали, кто-то даже порывался покурить. Но его останавливали товарищи. И между ними, как скрип сцепок, култыхался иносказательный, из одних намеков разговор.
– Как нынче парок? – спрашивал один.
– Ништяк! – отвечал второй.
– А чего же из ноздрей не идет? – вопрошал третий.
Не всякий бы понял, о чем речь. А Прялин знал. Это мужички обсуждают качество самогона, которым из-под прилавка шаловливо торгует буфетчица Тося, двоюродная сестра того, у кого Георгий снимал дачу.
Хозяина дачи звали Каллистратом. Он был вял на движения, но быстр глазами и скор на язык. И вот эта аритмия и делала его забавным. В складках его мозга, как он утверждал, жили мыши.
– Веришь, иной раз вот так ночью скребышат, скребышат, – рассказывал он. – Потом попискивать начинают. И вот тут-то я как котом заору! И веришь, сразу куда чего девается!
Он на минуту умолкал, потом продолжал:
– Может, меня ученым показать? Гляди, я и для науки сгожусь. У нас, говорят, вон там, – указал он на придвинувшийся к дачам одинокий четырехэтажник, – один Соломон живет по фамилии Дымшаков, так он свой скелет давным-давно продал для научного обобщения. Потому и в землю зароют только бурдюк.
Напротив того сугубо городского дома был скучноватый, из низеньких кусточков, сквер с пестро раскрашенными, без грядушек похожими на ящериц скамейками. Сквер этот редко привлекал к себе любителей отдохнуть. Его просто терпели, как то, что со временем перерешится само собой. Но чаще его обходили как вниманием, так и надобностью. И потому дали ему странное название Мотузок.
Когда же достаточно темнело, чтобы слить с остальным пространством серость скверика, а лампы, коконами свисавшие с изогнутых над скамейками столбов, еще не наливались молочно-тусклым, каким-то прокислым светом, сюда – по спешной команде – заглядывали торопливые выпивохи из тех, кто не привык рассусоливать и считал самым надежным хранилищем спиртного собственный желудок. После них в скверике оставалась порожняя посуда. Ее, по первой рани, собирал наутро житель четвертого этажа дома напротив Дымшаков, делая – для досужего глаза – вид, что старательно выгуливает ничейного, за ним увязавшегося пса.
В это же время, а может, чуть ранее, на скамейки начинала садиться сажная жирность. Ее испускал из своих недр близкий к этому дачному прилепку завод, где целую ночь, закипая светом, веерно гнездилась электросварка.
Сейчас Каллистрата дома не было, но его заменял такой же докучный, как и хозяин, сверчок. Когда же он пресекался, начинали вышарошивать из себя звуки старинные, лишенные молодого боя часы, В коридорчике кто-то взвозился, и в дверь просунулась сперва только лисья мордочка, а потом и сама тощенькая, палочной выправки бабенка, как знал Прялин, – полюбовница Каллистрата.
– Здрасьте! – сказала она, словно споткнувшись о порог.
Георгий махнул головой.
У нее, как у Каллистрата, тоже были быстрые глаза и, наверно, раз пребывали в такой остроте, бойкие локти.
– Извините! – сказала бабенка. – Но, по-моему, это вас зовут к нашему телефону.
И Георгий вспомнил, что действительно просил, ежели что спешное, найти его по телефону соседей. Но никогда не думал, что в этом появится такая уж надобность.
Он взял трубку с вилкой, которую можно будет воткнуть в розетку у соседей, и, накинув на плечи пиджак, вышел за бабенкой.
– А правда, что вы в ЦК работаете? – спросила она, когда они оказались в соседском дворе.
– Конечно, – ответил он тоном, который не успел подладить под то нейтральное настроение, с которым решил вести себя со всеми, кто любопытствует без умысла.
– А как вам жалобу написать? – поинтересовалась бабенка.
– На кого?
– Да на вокзальное начальство. Развели там чуть ли не всесоюзную питейницу. Житья не стало от этих алкоголиков!
И тут Георгий вдруг вспомнил, что сестра Каллистрата терпеть не может эту вот бабенку. И, видимо, не зря.
Прялин взял трубку, увидев, что штепсель втыкать некуда. Розетка, которую он высмотрел тут прошлый раз, была вся уверчена голубой изоляционной лентой.
– Я слушаю! – произнес он.
– С вами говорит Деденев, – раздался знакомый голос, и Прялин чуть не выронил трубку из рук.
«Неужели это розыгрыш?» – пронеслось в сознании. И тот, кто был на связи, видимо, понял смущение Георгия, потому поспешно прояснил:
– Я – сын Клима Варфоломеича. – И тут же представился: – Меня зовут Вениамин.
– Сын? – переспросил Георгий.
– Ах да! – вырвалось у Деденева-младшего. – Вы же меня не знаете! Вернее, не подозреваете о моем существовании. Я, как принято говорить, незаконнорожденный.
Прялин молчал.
– В общем, – сказан Вениамин, – мы вас ждем на похороны.
Прялин знал, что Деденев не упражнял себя в мести и в том мстительном угодничестве, от которого, как от оскомины, сводит скулы. Но вместе с тем и таил, как это выяснилось в последнее время, скрытую неприязнь к евреям, как-то нечаянно провозгласив:
– Они берут истомьем наше внимание.
Георгию хотелось сказать: «Ну и пусть! Что тебе от этого?» Но он смолчал. Старик ему нравился глубиной знаний в том, где он был настоящим докой. И еще симпатичен был неожиданными наблюдениями. Как-то зашли они с ним в магазин. Ну что-то там купили, и он вдруг говорит:
– Видел девушку на кассе?
– Конечно, – ответил Прялин. – Приятная такая…
– Не скажи! Она даже красивая. И работает споро, скорее, весело. А глаза холодные, как подержанные полтинники. Взгляд сквозит металлом.
И с тех пор Прялин стал приглядываться к людям более внимательно. И даже упрекнул себя, что на самом деле мало обращал взор на то, что, как говорится, было на поверхности.
Однажды побывал Деденев в Канаде, где перед этим пришлось целый месяц обретаться Георгию, и спросил:
– Видел, какой в Калгари веселый народ? Ходят люди по улицам и улыбаются. А это потому, что они на улицах отдыхают. А дома и на работе – вкалывают. А мы отдыхаем в учреждении: чаи, кофеи и всякие «морские бои». Поэтому до перестройки сознания, дорогой мой, нам ой как далеко!