– Он был один? – спросил второй из парней.
– Кажется, да, – ответил Прялин, думая, что вопрос задали именно ему.
– Не считая собаки, – подправил его Деденев.
Ребята стали ловить такси, а Деденев с Прялиным двинулись дальше.
Возле убитого собиралась толпа.
– Может, нам уже не удастся вот так поговорить, – продолжил старик. – Потому наперед тебе перечислю события, которые произойдут в раз и навсегда уготованной последовательности. Не знаю кто, но появится такой человек, который, словно громоотвод, отвлечет на себя гнев народа, адресованный Горбачеву.
– Гнев? – переспросил Прялин. – За что?
– За развал Советского Союза и, видимо, не только его.
– Так.
– Затем тот некто, будем называть его царь всея Руси, начнет упихивать в рынок Россию. Вот тут-то всему и наступит конец!
– Почему?
– Вот эти скудные дома, – показал он на улицу, – но они не удручают, потому как дают людям крышу над головой. А что было бы, коли вместо них стоял бы лишь фундамент, на котором один из мыслительных мечтателей вознамерился возвести бы дворец? Пустота? Пустота. А рынок – это разрушение, как пели, «до основанья». А вот что потом так и недокартавили.
Вот тут-то и потянулось то неодобрительное молчание, которое, казалось Прялину, уже говорило Деденеву, что между ними умащивается неприязнь.
– Кто-то сказал, – продолжил старик, – что песня – казнохранилище души. Но это тогда, когда она спета и понята. А не когда слова отскакивают от сознания, как горох, а люди знай себе повторяют их с удручающей последовательностью до бесконечности и дальше.
Они наткнулись еще на что-то, бесформенно лежащее на тротуаре. Им оказался разорванный ременчатый стул, на котором рассиживаются тут рыболовы в ожидании клева.
– Когда-то я, – продолжил разговор Деденев, – по влюбленной глупости признался одному старому партийцу, что между мною и советской властью происходит постная, нет, лучше сказать, мертвенькая любовь. И тот мне ответил: «Как непросто восстановить себя в вере, так почти невозможно поверить в глупость, бездумно повторяемую другими. Потому почаще всматривайся в самого себя, и не принципиально важно, увидишь ты там что-либо или нет. Факт в том, что ты пытался стать лучше».
– Значит, период реформирования души был всегда? – спросил Георгий.
– Совершенно верно! Он не прекращался. Ты, конечно, сейчас думаешь: вот, мол, дед, все взял от советской власти, отогрелся под брюхом у партии, а теперь, почувствовав рога, пошел бодать своих родителей. Нет, брат. Всего, что достиг, я не получал как аванс. Это было послесловием к моим успехам. Но я видел тех, кто был со мною рядом и в Верховном Совете, и в ЦК. И не только видел, но и знал их образ мыслей и даже чувств. И мне становилось мерзко.
У крыльца гостиницы они, как им обоим показалось, очутились неожиданно.
– Вот это погуляли! – произнес Деденев и приблизил руку с часами к глазам. – Сейчас грянет полночь. – И вдруг притянул к себе Георгия и произнес: – Дай я тебя поцелую, как в детстве говорил, «до звонности»! – И он чмокнул его в ухо.
Но только этот чмок скорее прозвучал выстрелом, чем звоном.
На этом они и расстались. «До лучшей погоды», – как сказал Деденев.
И Прялин, подмагарычив кого-то ожидающего шофера, поехал домой.
Ему, считал он, надо было хоть на какое-то время, но уединиться. Забиться в какой-то угол и повспомнить все, что говорил Климент Варфоломеевич. И отсеить зерно от плевел. Ведь столько он заронил в его душу спорного, а порой и вовсе непотребного. И главное, все это свалилось неожиданно, без предварительной мысли, что подобное когда-либо можно будет от него услышать.
Георгий думал, что Деденев страх как обрадуется его новому назначению. Потом…
– А откуда же он узнал, что меня зовут в ЦК? – спросил Георгий самого себя. – Ведь он так и не ответил на этот вопрос.
Но главное, это та «бочка», которую он «катил» на Горбачева. Потом не рискует тот, кто ничего не делает. Потому на фоне даже тех правителей, которых ему пришлось пережить, Михаил Сергеевич, конечно, смотрится куда солиднее. А государственный опыт, как и всякий другой, дело наживное. Тем более что замаячили такие перспективы, от которых захватывает дух.
– Сейчас, – опять вслух сказал самому себе Георгий, – надо иметь спокойное состояние духа!
Он разделся, походил по комнате в одних плавках и опять сказал самому себе:
– Начинания всегда порождают патриотизм!
И унырнул в постель. Уже в полусне повторил:
– До звонности…
Глава третья
1
Луна исправно заведовала бледностью и потому не потерпела ни одного румяного лица. Оттого все они как бы стали похожи одно на другое. Обморочно засыпал лес. А вот камыши долго примеривались ко сну, то верховым, то низовым шелестом приноравливаясь к тихому перешлепу воды, обтекавшей тут два почти усосанных в дно валуна. Кто-то живой, но неопознанный, не очень решительно поваживался в кроне ивы-плакучки, купающей свои обсмыканные от листвы ветви в подплывшей к комлю воде.
Георгий вспомнил про цветок, какой зачем-то привез сюда, на частную дачу, чтобы с ним понянчиться те несколько часов, которые отрядил себе на отдых. Вернее, на забывчивость того, что произошло накануне. Он целый день перемещал этот цветок по комнате, уверенный, что первый же впрямую ударенный в него луч солнца сожжет эту нежность.
Произошло же то, что Прялин, ежели сказать честно, все же ожидал. Вернее сказать, предвидел. Потому весть, что Деденев выстрелил себе в ухо, не оглушила. Даже не ошеломила. Она просто налила его болью. И эта боль грубо теснила душу.
И уже через полчаса к нему приехал друг Климента Варфоломеевича Абайдулин Артем Титович.
В прошлой жизни он был крупным изобретателем чего-то, о чем не любил ни распространяться, ни даже упоминать. Сроду – а Георгий видел его раз десять – не вступал ни в какой спор или в сколько-то острую беседу. И взгляд при этом у него был хотя и прозрачен, но тускловат – как ни верти, а семьдесят – не пятьдесят.
А может, в то самое время, когда молчал, Абайдулин был не прочь погрезить чем-то несбыточным, а может, и несбывшимся.
Один раз они вместе с Деденевым ездили на охоту. И, как и ожидалось, ничего не убив, завернули в деревню, где жила сестра Абайдулина. И она, кинувшись на шею брату, потом сердобольно нежила его, оёжинивая суровые седые волосы своей теплой шершавой ладонью.
Георгий, помнится, тогда вознамерился переночевать на сеновале, вспомнить, так сказать, детство или что-то еще более дальнее, до его рождения происходившее, но все равно – генетически, видимо – помненное.
Он вышел во двор и вдруг заметил, что и тут росли такие же гуттаперчевые болотные травы, по которым они проскитались весь день, И рядом, за зарослями, кажется, бузины, жил какой-то квох. Был он и знаком и незнаком одновременно.
Тогда он решил глянуть на то, что простиралось за двором. И увидел неровно обмотыженные, похожие на скобой обстриженный бок овцы полянки, которые своей унылостью не привлекали ни грачей, ни тем паче скворцов. Только вороны, деловито турсуча мусор, что-то выклевывали в нем и гортанно перекаркивались с теми ленивцами, которые – с деревьев – спрашивали, стоит ли им спланировать на это скудное пиршество.
У сестры Абайдулина в летней кухне жил какой-то пришляк. Был он, как она сказала, чем-то до отупения болен и ни к столу, ни к беседе не примыкал. Когда же, видимо, ему легчало, он медленно не оживал, как другие, а тут же начинал суетиться, искать себе новое или продолжать прерванное дело, А ушел Георгий от стариков оттого, что дивно тупел от их умных, только друг к другу обращенных речей.
И вот, выйдя за ворота, Георгий незаметно добрел до клуба, где взрыдывала безголосая, мятая то ли барабаном, то ли еще чем-то грубым музыка.
И там неожиданно встретил знакомую. Она приехала сюда, в деревню, на выходные и вот от нечего делать забрела на огонек.