– Какого же?
– Как-то в прошлой жизни…
Все тут же хмыкнули, а Геннадий продолжал:
– Выступал я у зэков за колючей проволокой. Ну встречали нас – а я был не один – довольно тепло и даже весело. И когда время дошло до вопросов, один из бритоголовиков поинтересовался: «А до какого возраста стихи пишутся?» Ну я ему начал объяснять, что поэзия – это удел молодых. Ну и прочее в этом роде. И тогда, гляжу, он мне посылает записку. Получил я ее и читаю: «Дорогой гражданин поэт, ваши зажигательные стихи вдохновили и меня черкнуть несколько пламенных строк». И ниже стояло такое четверостишие:
Скажи, поэт,
До коих лет
Ты будешь мучить
Белый свет?
И приписка: «Леха Пендаль, срок 10 л.». Вот так-то! С тех пор я стихов не читаю.
Он посидел с минуту молча, потом обратился к хозяину:
– А у меня к тебе, сиз-голубок, есть один интимный вопрос.
– Ну тогда давай выйдем? – поднялся Вениамин.
– Зачем же? – остановил его Куимов. – У меня от родного народа секретов нет. Я прошу тебя как члена приемной комиссии проголосовать завтра за Георгия Но.
– А кто он по национальности? – спросила Савв.
– Не знаю, но очень талантливый человек, и у него могут быть проблемы.
Когда он встал, то кто-то из женской половины оказал:
– Еще побыли бы.
– Не могу, меня ждут любимая жена и масса тех, кто олицетворяет ее отсутствие.
Когда за Куимовым закрылась дверь, поэтесса произнесла:
– Вот это и есть лирический герой, на которого я уповала в своих стихах!
– Ну ведь он уже почти старик! – сказал Швейбель-Шваронок.
– Пусть! Зато какой неотесанный! Прямо самородок да и только!
После вот этой славно проведенной вечеринки Конебрицкий побывал еще на одних знатных поминках, где встретил Прялина, которому в свою очередь сказал про Коську Прыгу, как тот выманил у него целых пять тысяч. Но даже это не омрачило столичной жизни. Она была прекрасна.
Глава четвертая
1
Не в самом саду, а там, в засадье, где, как многие помнили, тоже был когда-то вишенник, а теперь чахло рос бурьян, обреталась та промозглая, туманом меченная прохлада, которая вызывала у Чемоданова внутреннюю дрожь и очень нехорошие воспоминания.
Он проходил это место с омерзительной зажатостью, как будто приходилось идти по сплошной людской харкотине, и по-настоящему расслаблялся только тогда, когда вламывался в светлую, веющую надежной сухостью рощу. За проседью же берез начиналась густая зелень еловника, а за нею, горбато желтея, караванно ушагивали вдаль песчаные дюны, по-здешнему бруны.
Тут Максим Петрович начинал чувствовать легкость в ногах и валкой походкой двигался дальше, сказав самому себе вполголоса:
– Ну теперь нечего уже выбирючиваться!
Но сейчас он прислушивался к своему организму: иногда к работе сердца, которое порой, как закипающий чайник, начинало клокотать в груди, иногда к боли, ломко прозмеивающейся сквозь левую часть груди, – и он уже знал, что это остеохондроз, какие-то отложения солей и прочая старческая прелесть; порой подходила тошнота, только не та, что возникала в желудке, а та, что гнездилась где-то вне его, то ли выше, то ли ниже, и отдавала долгим, как зубная боль, нытьем.
Сейчас Чемоданова чахло, но ело любопытство. Ему нетерпелось узнать, кто же это сказал по телефону условленную фразу, которая означала, что надо немедленно встретиться в том укромье, которое было отряжено для этого на самый крайний случай.
Он вспомнил, как на днях встретил Алевтину. Поигрывая грудями, она подошла к нему и спросила:
– Все безумствуешь?
И он не понял, к пьянке это относится или к распутству, потому – на смехе – ответил:
– В меру, как сказал Неру!
– Ну давай, – произнесла она, уступая ему дорогу, – может, еще прибавишь живности в этом муравейнике.
– Ладно! – махнул он рукой, зная, что «муравейником» она называла многодетность Матрены Крикляковой, возле которой он сейчас обретался.
С Алевтиной он прожил почти что три года. Ну всякое за это время было и случалось. Но подлянки он от нее никакой не получал. Так, были летучие скандальчики, больше ни с чего, и все. Особенно тянуло ее свозить его к своей родне в Тамбовскую область.
– Как бы нас там встретили! – мечтательно произносила она. – Не знали бы куда подсадить! Так меня мои тетушки любят! Ведь я единственная из нашего рода доучилась до высшего образования.
И как понимал Максим Петрович, что как раз это образование и оставило ее на долгие годы в одиночестве. Выходить замуж за абы кого не хотелось, а чего-то стоящего в округе на многие лета не предвиделось.
Прошла бы она, наверно, и мимо его судьбы, да случай их неожиданный свел.
Было это на провесне, когда лед, отрухлявлясь, только означал, но уже не являл твердь. И вот этого не учла Алевтина, задумчиво ступив на ноздрятую обманность.
Ей бы сразу кинуться назад, а она подумала, что проскочит эту глубокую, но не широкую – всего сажен пять – протоку. Но на самой середине лед сперва почти без треска вогнулся куда-то вовнутрь, а потом образовал огромный, словно прорва, пролом.
И она ухнула в эту купель.
Сперва думала, что без крика обойдется, сама выберется, так как не хотела булгачить доярок, которым только что «вкрутила щетинку по первое число».
Но края, за которые она хваталась, были скользкими, и руки на них не держались.
К тому же не было дыхания. Оно как занялось в ту пору, когда она оказалась в ледяной воде, так и не могло наполнить воздухом грудную клетку. Поэтому из горла вырывался только надколотый клекот.
Позже Алевтина скажет, что Чемоданова ей послал Бог. Может, так оно и есть. Потому как он и сам не знает, как его занесло сюда, к ферме.
Но промысел-то Божий даже не в том, что Максим Петрович оказался близко к тонущей Алевтине, а что поступился своим принципом: «Спасение утопающих – дело самих утопающих». Он не любил вмешиваться в происки судьбы. Раз она выбрала эту форму пресечения беспечности, значит, так надо, так предопределено свыше и написано на роду.
И когда он мстительно додумал эту мысль до конца, тогда вдруг завязалась другая. И вот именно она-то и заставила его сперва ускорить шаг, а потом и обратиться в бег.
Он заскочил на скотный двор, вывернул у стоявшей там повозки оглоблю и с нею ринулся к протоке.
Алевтина все еще барахталась, хотя, по всему видно, силы ее уже оставляли. Еще минуту она выдержит эту отчаянную, за пределами сознания борьбу, а потом ее поглотит шалая весенняя вода.
И тут возню у протоки заметили доярки и – гурьбой – кинулись сюда. И одна из них захватила вожжи.
Вот держась за них, Чемоданов ухнул в ту проломину и там обратал объятьями вконец задохнувшуюся Алевтину.
Ее приволокли в красный уголок, выгнав Максима Петровича обсушиваться в кормозапарнике, раздели и стали растирать оказавшимся у кого-то одеколоном.
Алевтина была без сознания.
Потом откуда-то взялась самогонка.
И вот именно она-то и слила эти две судьбы в одну, как сказал в своей заметке «Неожиданное спасение» журналист Григорий Фельд.
В первый же день рассказала ему Алевтина, как там, на Тамбовщине, бился-гоношился ее дед, чтобы разбогатеть.
– Веришь, – говорила она, – он до самой смерти твердил: «Хучь бы одним глазом увидеть вас, что вы из нужды вылезли».
Ну а история была, скажем так, до того времени почти обыденная. Перед самой революцией помещик, у которого он работал, нарезал ему собственный пай, и вот, прикупив к тому что было пару быков, взял он в аренду еще два клочка земли, не осиленных в обработке бедными соседями, стал было в хозяева выбиваться. Ну а дальше – провал. Все! Как та промоина, которая чуть не утянула в себя тонущую Алевтину.
Не стала Алевтина и врать, что до Чемоданова вела монашеский образ жизни. Нет, мужички в ее доме проскакивали. Больше, конечно, пришлые. И все, перебывавшие тут, непременно что-то оставляли: кто запонку, а кто галстук или подтяжки, а один командированный ушел в одном сапоге.