Видимо, заметив, что Георгий пришел в себя, Деденев продолжил:
– Перестройка – это блеф. И мы, русские, кстати, самая доверчивая на земле нация, склонные хоть до самого гроба следовать за мифом, ухватились за эту уловку, надиктованную Горбачеву капиталистами. Я даже подозреваю, что он был заагитирован в пору, когда еще начинающим секретарем ЦК ездил в Англию. Именно там его или на чем-то подловили, или просто – внаглую – спросили: хочет ли он остаться в истории как великий реформатор, затмив славой самого Столыпина, которого, я считаю, уничтожили те же силы, какие сейчас вознамерились править всем миром.
У старика разгулялась одышка, и, чтобы ее сколько-то сдержать, он стал хило так прикашливать.
– Вам плохо? – участливо спросил Прялин.
– Не хуже того, что будет всем, когда народец, запоганивший весь мир, придет править к нам в России, как они называют нашу страну промеж себя.
Он передохнул.
– Я знаю, что снова обижу тебя в лучших чувствах, – снова начал Деденев.
– Это как же?
– Просто. Расскажу тебе об единокровцах твоих друзей.
– Кого это?
– Евреев.
– Ну и что вы такое расскажете?
– Хотя бы то, что, когда в семнадцатом на большевиков неожиданно свалилась власть, русские дураки еще не помышляли, как руководить страной. Все прилаживали ленинскую кухарку с ее тощим задом к широкому министерскому креслу. А эти ребятки уже были готовы все опутать своей ядовитой паутиной. Посуди сам… – Он достал из бокового внутреннего кармана записную книжечку и начал читать: – «В Совете Народных Комиссаров, которым руководил, условно скажем, русский Ленин…»
– А почему условно? – спросил Георгий.
– Да потому что он – еврей. Мать его Бланк – иудейка, а никакая там не немка. Сейчас все будут прикидываться то немцами, то поляками, смотря какие фамилии себе намотали.
Прялину стало горько. Его всегда страшно бесил антисемитизм. Это прелое чувство разоблачительства кого-либо по крови. Может, подобное не было ему свойственно, оттого, что он – в свое время – воспитывался в интернате, среди сирот, где вопрос о расе не стоял, в ходу были совсем другие отличия.
– Так вот, – продолжил Деденев, – среди руководителей Совета из двадцати двух красных чиновников было три русских, по одному армянину и грузину и – семнадцать евреев! Каково?
– Ну в общем-то, – неуверенно начал Прялин, – нормально. Ведь среди них были самые грамотные…
– Да! – со злом махнул рукой старик и стал читать дальше: – «А вот в военном комиссариате, которым руководил Троцкий, из сорока трех людяй в кожанках русских не было совсем, зато евреев находилось тридцать четыре человека!»
– А кроме них кто же еще был? – спросил Георгий просто по инерции, чтобы молча не слушать то, что Деденев прочтет дальше.
– Восемь латышей! Заметь – кого? Именно они потом расстреляют императорскую семью! И один – немец.
И вдруг Прялина осенило! Стало ясно, почему Деденев так рьяно выступает не только против евреев, но заодно с ними и против латышей. Ведь когда-то он туманно намекнул, что его отец был офицером царской армии.
– В общем, все я тебе тут мозги не буду затуманивать. А скажу, подытожив: из пятисот сорока пяти разного рода начальников было четыреста сорок семь евреев, и – в российской-то стране! – только тридцать русских.
Он на минуту умолк, потом спросил:
– Ну каково?
Чтобы не обижать старика, Прялин сказал, что впечатляет. А на самом деле остался при своем мнении, что русские в основном, коли они были грамотные, пребывали в офицерстве или в интеллигенции, которая на революцию смотрела свысока, может, как раз потому, что вокруг нее роились евреи и голытьба. Ну и кто еще был? Простому-то человеку грамота была почти недоступна. Вот и результат.
– Никакой перестройки, – продолжил Деденев, – никому не надо! Нужно активно погонять их же, въевшихся в нашу нацию, чтобы они прекратили злостный саботаж.
– Какой? – без всякой наивности спросил Георгий.
– А тот, что все заводы дымят, фабрики работают, а на прилавках – хоть лысой головой катись. Где продукция? Куда она девается? И я уверен, что есть места, где ее гноят, зарывают, жгут, превращают в лом. И делается это все затем, чтобы мы ни с кем не конкурировали. Чтобы у нас постоянно был недохват и мы бы шли с протянутой рукой к господам капиталистам.
Дождь тем временем перестал, и прохожие стали все гуще и гуще идти по мостовой.
– Пойдем к реке, – предложил Деденев, и они двинулись на набережную.
– Главные враги, – повел свою речь дальше старик, – сидят в Госплане. Это рассадник общей неразберихи и планомерного уничтожения всего живого. И никто не делает никаких выводов. Андропов было взялся, но его тут же умертвили.
– Как? – вырвалось у Георгия.
– Но это наше поколение не узнает. Да и не очень принципиально знать. Главное, он побудил к политическим выводам, и они стали страх как неугодны. И понеслась по стране небеглая весть: завтра враги благой жизни будут тут. И тогда-то возникла мысль его устранить. Георгий помнил, как обезлюдела в пору руководства Андропова Москва. Магазины опустели от зевак – все спешили на работу. В Сандуновских банях заловили какое-то начальство с чужими бабами и тут же навели им решку. Потому все и бежали, как раззуженное оводами стадо.
– Чтобы считать собственные бедствия чужими, – вновь заговорил Деденев, – надо немного – перевернуть все с ног на голову и сказать, что так было.
Он задохнулся порывом ветра и продолжил:
– И вот теперь начнется нашествие, восшествие, пришествие и вообще шествие иудеев по нашей стране. Они сметут все с лица земли: и экономику, и политику, и культуру, и право, и нравственность. Это будет хуже всемирного потопа! – Он вздохнул. – И главное, ты этому будешь не только свидетелем, но и участником. Вернее, соучастником.
Они зашли под фонарь, и Прялин, кажется, впервые увидел, что у Деденева тонкое вызывающее лицо. А маслянистый блеск его глаз говорит о том, что они глядят на все из кондового, сказками увитого прошлого. А рядом из шушуканья и шепота вылущиваются слова, много слов. И они тоже – потопом – наполняют все пространство, которым еще не сумела овладеть другая странная сила.
– Завещанные Лениным ожидания, – медленно начал Деденев после того, как они вышли из освещенного круга, – сейчас не более, как вспышка воспоминаний. Ибо власть, после Сталина, постоянно отвиливала от всего серьезного. Хрущев замахнулся было, туманно пообещав, что обязательно нанесет удар, но тут же забыл о своей посуле. Но его испугались. И брезгливым жестом велели удалиться. И он до конца дней так и не понял, как же это с ним так лихо обошлись те, на кого он уповал.
Деденев поперхнулся каким-то словом, потом обронил:
– Он не ведал, что всякий живет в таинственной зависимости от того, что может случиться в любую минуту.
Прялину казалось, что жаркий фанатизм Деденева, о котором он и не подозревал, теперь пепелил все, что только могло подпасть под власть его суждений. И его спокойный тон нервировал больше, чем истерический крик или площадная брань.
Да, да – нервировал! Георгий вдруг начинал понимать, что отдален от своего старшего друга не только разницей лет, но и бездной разномыслия, разночувствования и другой, не обозначенной каким-либо значком разности.
В световой круг, в который они собирались вступить, откуда-то из тьмы прихромылял кобелек, полакал из лужи и двинулся дальше, опять во мрак, так и не осознав, что по вкусу кровь и вода далеко не одно и то же.
А лужа, к которой они подошли, была кровавой. И чуть поодаль от нее, уволоча за собой черный след, лежал и тот, кто ее испустил.
Деденев спокойно, даже излишне спокойно, как показалось Георгию, склонился над распростертым человеком и произнес:
– Он – мертв.
И тут же подбежали два парня. Стали теребить лежащего.
– Это ваш товарищ? – спросил Деденев.
– Друг, – сказал один из парней.
– Что же вы его не уберегли?