Джон Рёскин восхищался юными девочками чисто эстетически – но не стоит забывать, что эстетическое для него есть наивысшая форма этического. Он видел в них идеальную природную форму – и идеальное самостоятельное сознание, не испорченное еще обществом. Под «обществом» в данном случае понимались не только обычные социальные обязательства, но и брак, включая, конечно, секс. Известно, чем был секс в викторианском обществе: в жизни среднего класса его в лучшем случае загоняли в строжайшие рамки, а порой просто изгоняли; зато аристократия и пролетариат творили что хотели. Впрочем, и здесь существовали свои рамки; список возможностей был ограничен социальными нормами и барьерами, а также влиянием Церкви, пусть и не столь сильным, как в случае среднего класса. Рёскин вырос в довольно строгой протестантской семье, разгул аристократических товарищей по Оксфорду его не привлекал, эстетическое чутье совершенно справедливо отвращало от обычной семейной жизни. В каком-то смысле его восхищение Эффи и Розой (я бы назвал это именно «восхищением») было следствием его воззрений на искусство, экономику и геологию. Будучи человеком порядочным, он, следуя правилам окружающего его общества, сделал формальные предложения обеим девочкам, когда они выросли. Брак с Эффи Грей стал трагедией: как известно, в первую же брачную ночь Рёскин был так потрясен видом обнаженного тела жены, что ни о каком сексе и речи быть не могло – ни тогда, ни во все последующие годы его женитьбы. Многие биографы утверждают, что Рёскина отвратил вид волос на лобке или даже менструальной крови, – ведь до того он видел женское тело в форме совершенных античных статуй. Не думаю, что последнее соображение верно: Рёскин, как известно, не был поклонником античности, да и вообще дело не в статуях. Он любил одно существо, а тут должен был овладеть телом совсем другого. В 1861 году Рёскин признался в письме: «Я не увижу ее (Розу. – К. К.) целую вечность – думаю, до зимы – и она станет совсем другой – дети похожи на облака в лучах восходящего солнца – их золото уходит – всегда уходит – я был ужасно грустен этим утром».
Не забудем, что в те времена девочек в тринадцать лет нередко уже выдавали замуж – не говоря о том, что в этом же возрасте многие из них были вынуждены, увы, продавать себя на улицах Лондона, Манчестера, Ливерпуля. Но это, конечно, в совсем другом социальном классе. В жизни викторианской буржуазии разыгрывались иные драмы; драма Рёскина не была единственной в таком роде: вспомним хотя бы оксфордского математика, фотографа-любителя и изобретателя Чарльза Джоджсона. Вообще, рассуждая на эту тему, надо иметь в виду три обстоятельства. Первое: перед нами истории совсем других людей, очень мало на нас похожих, которые жили в совсем другое время, с его собственными представлениями и правилами. Второе: эти люди сполна заплатили за всё – и наше осуждение или восхищение им абсолютно ни к чему, особенно если мы не хотим понять, что они – совсем другие (см. пункт первый). Третье: не будь на свете несчастного наркомана и алкоголика, или беспощадного домашнего тирана и коварного изменника, или тайного обожателя невинности, или джингоиста-спирита, или чахоточного шотландского пьяницы и фантазера, или, наконец, одержимого идеей Красоты и Справедливости энергического чудака – мы не были бы собой. Впрочем, говоря от первого лица, следует избегать множественного числа. Тогда так: автор этих строк уж точно не был бы тем, кто он есть. Важность последнего заявления можно (и нужно) поставить под сомнение – но автор «Этики пыли» со мной уж точно согласился бы. Песчинки, песчинки, песчинки.
Кошмар Стивенсона
В начале 1886 года одновременно в двух странах два издательства – британское Longman и американское Scribner’s – подсчитывали прибыль от одной и той же книги. Успех был невероятным – к тому времени продали около двадцати тысяч экземпляров по обе стороны Атлантики. Владельцы Longman радовались мудрому решению издать повесть сразу и в обложке – всего по шиллингу за штуку. Владельцы Scribner’s, последовав этому примеру, тоже не оказались внакладе. К июлю 1886-го стало ясно, что триумф книги сокрушительный: ушли сорок тысяч экземпляров, театры наперебой покупали права на постановку, а цитаты из этого сочинения использовали даже в кальвинистских проповедях. Вскоре после публикации бестселлера автор покинул свою страну и переселился в Америку. Умер он на Самоа в 1894 году. Его звали Роберт Луис Стивенсон, а повесть, наделавшая столько шума, – «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда».
Кажется, единственным из больших русских писателей, который считал Стивенсона высоким мастером, а историю про Джекила и Хайда – абсолютным шедевром, был Владимир Набоков. Да, высказывались кое-какие мнения, ставились спектакли и даже сняли фильм со Смоктуновским в главной роли, но в русской культуре Стивенсона считали и считают писателем для детей и подростков. Мол, есть Настоящие Титаны, в поте лица своего извлекающие магическую руду Истины из шлака повседневности, а есть вот такие милые рассказчики, развлекатели, умелые литераторы, которых стоит прочесть в 15 лет, а потом обратиться к чему-то Серьезному. Меж тем авторы, которых прописали по департаменту невзрослой литературы, – Рабле, Сервантес, Свифт, Дюма, Кэролл, Стивенсон, Конан Дойл и другие – на самом деле сказали о человеческом существовании и о том, как устроен мир, гораздо точнее любого многотомного бородатого романиста с благими намерениями и большими идеями. Собственно, это и имел в виду молодой Мандельштам: «Только детские книги читать, / Только детские думы лелеять, / Все большое далеко развеять, / Из глубокой печали восстать». Эти прекрасные книги объявила «детскими» культура, подозрительная к радости, легкости, ясности и даже, как ни странно, к недвусмысленному моральному суждению. В мире Достоевского нет места для Алисы и Атоса.
Так что в России Стивенсона обожают как автора «Острова сокровищ», ибо эта книга читалась в относительно беззаботном детстве. Кое-кто вспомнит еще «Принца Флоризеля» – из-за телесериала с капризулей Далем в заглавной роли. Ну и конечно, балладу про вересковый мед в переложении – тоже детском – Маршака. Меж тем этот чахоточный шотландец, работяга и смельчак, сочинил столько первоклассных текстов, что их хватило бы на литературу небольшой страны. За пределами бывшей Российской империи самый известный из них – «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда».
Эта книга – вместе с «Франкенштейном» Мэри Шелли и «Дракулой» Брэма Стокера – один из главных кирпичиков здания западного культурного сознания последних ста лет. Пересказывать ее сюжет даже не смешно, а оскорбительно для окружающих; это как начать объяснять, что кока-колу и пепси-колу делают разные компании-конкуренты. Все знают, что жил-был почтенный доктор Джекил, который ставил разные опыты. В какой-то момент в Лондоне, в Сохо, появился еще один человек, неприятный, злобный, настоящий садист. Его звали мистер Хайд. Он творил разные жестокости и низости, пока наконец не дошел до бессмысленного убийства. На месте преступления нашли трость Джекила; дальнейшее развитие сюжета приводит нас к дому последнего на Кэвендиш-сквер, куда, как выясняется, наведывался зловредный Хайд. И вот мы уже внутри этого дома, в кабинете достопочтенного доктора, там лежит его труп, а никакого Хайда не видать. Разгадка содержится в письме, которое Джекил перед самоубийством отправил своему поверенному Аттерсону: Джекил и Хайд – один человек, но две моральные персоны, результат химических опытов доктора, который довел эксперименты до того, что его порочный двойник, его злобное второе «я» одержало верх над первым и вырвалось на волю. Так что ради общественного спокойствия пришлось – одним ударом – убить сразу двух.
Сюжет двойничества, да еще и со столь смачными садистическими деталями, с туманными намеками на крайнюю непристойность, сюжет, сочиненный в то время, когда по лондонским докам разгуливал Джек Потрошитель, был обречен стать добычей массовой культуры. Как водится, она превратила тончайшую моральную притчу в плоскую историю о том, что внутри каждого из нас есть Хороший Человек и есть Очень Плохой Человек. Про театральные постановки я уже говорил, что же до кино, то по «Странной истории доктора Джекила и мистера Хайда» снято более шестидесяти фильмов, один хуже другого. Чуть ли не самый известный из них – «Доктор Джекил и мистер Хайд» 1941 года со Спенсером Трейси и Ингрид Бергман. О нем Борхес, уже слепнувший в то время, но еще способный что-то разглядеть на светящемся экране, писал так: «Это уже третье оскорбление, нанесенное Голливудом Роберту Луису Стивенсону. Теперь оно <…> лежит на совести Виктора Флеминга, со зловещей точностью сохранившего все эстетические и моральные дефекты предыдущей версии <…>. В фильме 1941-го юный патологоанатом доктор Джекил – сама непорочность, а его ипостась Хайд – развратник с чертами садиста и циркача. <…> Не стоит труда объяснять, что Стивенсон не несет за подобное толкование <…> ни малейшей ответственности»[136]. Несколько лет спустя Владимир Набоков в лекции, посвященной «Доктору Джекилу и мистеру Хайду», предупреждал слушателей: «Для начала, если у вас такое же, как у меня, карманное издание, оберните чем-нибудь отвратительную, гнусную, непотребную, чудовищную, мерзкую, пагубную для юношества обложку, а вернее, смирительную рубашку. Закройте глаза на то, что шайка проходимцев подрядила бездарных актеров разыграть пародию на эту книгу, что потом эту пародию засняли на пленку и показали в так называемых кинотеатрах – по-моему, именовать помещение, где демонстрируются фильмы, театром столь же нелепо, как называть могильщика распорядителем похорон». Вслед за этой инвективой Набоков призывает студентов Корнелльского университета разделаться с еще одним прискорбным заблуждением: «Прошу вас, выкиньте из головы, забудьте, вычеркните из памяти, предайте забвению мысль о том, что „Джекил и Хайд“ – в некотором роде приключенческая история, детектив или соответствующий фильм»[137]. Читая это, сложно выкинуть из головы тот факт, что при всей своей энглизированности Набоков – писатель русский, а значит, и в отношении «низких» жанров высокомерный, хотя бы чуть-чуть. Конечно же, «Доктор Джекил и мистер Хайд» – превосходный образец именно такого жанра, только не «детектива», а «триллера», и упрекать его в этом не стоит. Но в остальном и русский изгнанник, и аргентинский библиотекарь правы – повесть Стивенсона совсем не о том.