Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A
Между «судилищем в отеле» и Страшным судом

28 июля Австро-Венгрия объявляет войну Сербии. 29 июля в дневнике Кафки появляется первый набросок о Йозефе К.; специалисты считают его началом работы над «Процессом». Как мы видим, роман и Первая мировая начинаются практически одновременно. Повторюсь: было бы преувеличением утверждать, что «Процесс» – ответ Кафки на войну; нет, это всего лишь два феномена, одновременно порожденные одним и тем же историческим периодом и одним и тем же типом европейского сознания. Не «отклик», а явление того же уровня, но в другой сфере человеческой деятельности.

Некоторые исследователи и знатоки Кафки (не все, конечно, но, к примеру, Элиас Канетти) называют «Процесс» метафорой того «судилища в отеле», что был устроен в Берлине Фелицией. На внешнем, «психическом» уровне с этим нельзя не согласиться. Разоблачение двуличного жениха, разрыв помолвки, крах надежд на брак, которые лелеял Кафка, – все это вполне соответствует абсурдному, необъяснимому «приговору», вынесенному Йозефу К. С другой стороны, Кафка понимал (хотя и не хотел признаваться себе), что перспектива женитьбы его ужасает, что сама Фелиция нужна ему только как предлог освободиться от проклятия жизни с родителями в Праге, от не лишенного приятности существования обеспеченного клерка с культурными претензиями. Кафка хотел бежать от устроенной, прочной, внешне благополучной жизни с налаженными социальными связями, с устоявшимися бытовыми ритуалами. С его слабым здоровьем, с его довольно высокими (хотя и почти аскетическими – одно другому не противоречит) запросами, с его неспособностью к поденному литературному труду (а он, в частности, собирался в Берлине зарабатывать на хлеб журналистикой) это похоже на сознательное, обдуманное самоубийство. И то, что помолвка расстроилась, выглядит не как приговор, а скорее как отсрочка приговора. Поэтому, несмотря на потрясение, зафиксированное Кафкой в дневнике почти две недели спустя («Я просто грущу о самом себе и потому безутешен», 23 июля), его записи не оставляют ощущения свершившейся катастрофы[101]. Наоборот, Кафка необычайно многословен и старательно описывает чуть ли не все, что попадалось ему на глаза за последующие несколько дней после «судилища». Начинает он с отеля, где произошло роковое событие: описание комнаты, жары, слуги, запахов, собственной нерешительности по поводу того, раздавить клопа или нет (он даже приводит мнение горничной по поводу оного клопа), – все это по объему превышает фиксацию произошедшей катастрофы. То же самое и в абзаце о вечере рокового дня. Кафка вспоминает, как сидел в саду под липами и страдал животом. Далее следует любопытнейший пассаж о «контролере» (видимо, служителе) парка или общественного сада, который собирает плату с посетителей: с обычной для него маниакальной дотошностью Кафка рассуждает о том, кто этот человек, какие вопросы его существование вызывает в сознании наблюдающих его, «куда он девает перед сном руки» и даже «смог ли бы и я выполнять такую работу». Особенность художественной (она же экзистенциальная) оптики Кафки заключается в том, что она наводится не на сам предмет, а на некую частность, которая в силу оказанного внимания вырастает до ужасающих, монструозных размеров, застилая собой все, заслоняя целое. Но деталь не отменяет целого – целое свершается, происходит во всей своей чудовищной сущности где-то на периферии, только иногда являя нам результаты своего существования. Кафкианский ужас возникает от сочетания незначительности объекта пристального наблюдения и страшной необратимости полускрытого значительного. Дело не в том, что незначительное является «проявлением» значительного; вопреки традиционной логике и детерминизму они сосуществуют на равных, будто в кошмарном сне, где убежать от убийцы невозможно из-за гипертрофированной проблемы с завязыванием ботиночных шнурков. То, что произошло с Кафкой 12 июля, он фиксирует в дневнике именно таким образом.

Сам же фрагмент от 29 июля, где впервые появляется Йозеф К., представляет собой своего рода набросок альтернативной версии финала «Приговора» (1912), первого настоящего шедевра Кафки. Герой приходит в купеческий клуб после «крупной ссоры с отцом»; перед нами всё – и тема Отца, и даже род занятий (коммерция) – как в том рассказе. Во фрагменте от 29 июля, кажется, ничего не происходит; герой просто заходит в клуб и размышляет на тему «молчаливых прислужников», которые якобы делают «все, чего от них ожидают». Швейцар заведения, к которому относятся эти слова, однако, не выполняет внутреннего приказа Йозефа К., он смотрит вовсе не на него, а в окно. В этом скрытом бунте «прислужников» содержится некая неявная угроза; эта тема будет одной из главных в «Замке»; получается, что истоки этого романа – тоже в августе 1914 года.

Можно предположить, что на рубеже июля-августа происходит «смычка» предыдущего и последующего этапов творчества Кафки – не только тематическая (от «приговора» к «процессу» в прямом смысле этих слов), но и жанровая, от коротких (за исключением «Америки») вещей к попыткам сочинить большие романы. Причем если «Америка» была вдохновлена Диккенсом, то «Процесс» полностью вырос сам из себя («Замок» тут несколько в стороне, учитывая некоторую его зависимость от «Бабушки» Божены Немцовой, классического произведения чешской литературы XIX века).

После фрагмента про Йозефа К. в тот же день 29 июля следует еще один набросок, а затем – пассаж, который невозможно квалифицировать ни как обычную запись, ни как отрывок чего-то. Там есть такие слова: «Вещи, над которыми я начал работать, не удались». Это относится и к фрагменту про Йозефа К., и к прочим; перед нами свидетельство того, что Кафка именно в этот момент, момент личной (псевдо)катастрофы и начала катастрофы общеевропейской, лихорадочно начинает сразу несколько вещей. Он – будто торопясь стартовать между «судилищем в отеле» и Страшным судом начинающейся войны – пытается войти в последнюю с надежным оружием в руках, не со щитом, но с мечом. Оттого 30 июля в дневнике целых четыре наброска; два – о человеке, который открыл собственное дело и ищет совета, два – о некоем директоре страхового общества «Прогресс». На другой день Кафка пишет: «У меня нет времени. Всеобщая мобилизация». Такое ощущение, что он бежит с войной наперегонки. Не следует за ней, на нее реагируя, а именно движется параллельно.

Хрупкий баланс

Война начинается. В дневнике Кафки она появляется двумя событиями: общим («мобилизация») и личным (в армию призваны мужья его сестер; одна из них, Валли, переезжает с детьми в родительскую квартиру, Франц временно перебирается в ее квартиру на Билекгассе). «Теперь я получу в награду одиночество», – записывает он 31 июля. В сущности, Кафка выигрывает от всеобщего бедствия: месяцем раньше он пытался отдалиться от родительского дома сложным и опасным (и безнадежным) путем женитьбы на Фелиции, теперь же, после краха матримониальной затеи, другой крах, всеобщий, европейский, отчасти решает эту задачу. Кафка получает в свое распоряжение бытовое одиночество и, хотя не уверен, что это действительно «награда» («одиночество – это наказание», – пишет он в дневнике), все-таки пытается быть честным перед самим собой: «меня мало задело всеобщее бедствие». Что подтверждается записью от 2 августа, вполне в духе той самой ремарки Николая Второго: «Германия объявила России войну. После обеда школа плавания».

Если верить дневнику, Кафка в эти дни занят исключительно собой и отрывается от привычного самоедства только для того, чтобы записать: «Вдоль Грабена тянулась артиллерия». Но даже эта военная деталь нужна ему для зарисовки в духе не родившегося еще экспрессионистического кино: «Цветы, крики Heil и Nazdar. В толпе лицо, судорожно застывшее, изумленное, внимательное, смуглое и черноглазое». На фоне страданий, вызванных (как ему представляется) неспособностью писать законченные вещи, война кажется Кафке отвратительной мелочью, могущей лишь отвлечь от настоящего дела: «Я обнаруживаю в себе только мелочность, нерешительность, зависть и ненависть к воюющим, которым я страстно желаю всех бед» (6 августа). Апофеозом раздражения становится запись от того же числа, где Кафка описывает патриотическое шествие, сопровождаемое речью бургомистра: «Я стою и смотрю злыми глазами. Эти шествия – одно из самых отвратительных сопутствующих явлений войны».

вернуться

101

Что подтверждает отрывок из его письма Максу Броду и Феликсу Вельчу, посланного в конце июля, – в те самые дни, когда он занес в дневник отчет о крахе матримониальных планов: «Помолвка моя расторгнута, пробыл три дня в Берлине, все были мне добрыми друзьями, и я был всем добрым другом; впрочем, я знаю точно, что так – лучше всего, и поскольку необходимость произошедшего столь ясна, то я в отношении всего этого дела не так встревожен, как можно было бы предполагать» (Неизвестный Кафка / Пер. Г. Б. Ноткина. СПб.: Академический проект, 2003. С. 272). Поначалу кажется: Кафка здесь просто храбрится, он неискренен, пытаясь избежать унизительного сочувствия друзей, однако сам факт, что упоминание о роковом событии затерялось в письме среди описаний его пребывания на курорте, говорит о многом. На истинный характер отношения Франца к Фелиции намекает и изложенная в том же дружеском послании история о том, как он в Травемюнде решил отказаться от вегетарианства («мнимое упрямство, которое стоило мне помолвки») и как ему от этого было плохо. Думаю, биографам Кафки стоило бы задуматься о такой версии событий: Фелицию Бауэр не меньше, нежели чудовищный характер жениха, раздражало его бытовое поведение, отказ от мяса, алкоголя, культ здорового образа жизни. Любопытно также, что в зимне-весенней переписке с Гретой Блох Кафка уговаривает ее попробовать вегетарианство, спать с открытым окном, больше гулять и даже называет себя «природным целителем» (см., например, письмо от 18 марта 1914 г. в: Кафка Ф. Письма к Фелиции. С. 446). Кажется, мы так и не узнаем никогда, как Грета реагировала на бесцеремонное (пусть и эпистолярное) вторжение малознакомого человека в ее телесный мир.

35
{"b":"671132","o":1}