Ибрагим, подобно блудному сыну из библейской притчи, возвращается к своему (крестному) отцу («явился к монарху с повинною головой», – запишет Бантыш-Каменский со слов Пушкина).
Так, наверное, и сам поэт предстал в глазах света «блудным сыном», который вернулся «в объятия государя» после многих лет странствий и ссылки220.
«Петр со всем семейством сел обедать, пригласив и Ибрагима. Во время обеда государь с ним разговаривал о разных предметах, расспрашивал его об Испанской войне, о внутренних делах Франции, о регенте, которого он любил, хотя и осуждал в нем многое221. Ибрагим отличился умом точным и наблюдательным. Петр был очень доволен его ответами; он вспомнил некоторые черты Ибрагимова младенчества…» (VIII, 11).
Начинается новое поприще Ибрагима. В его душе происходит перерождение: «Ибрагим, оставшись наедине, едва мог опомниться. Он находился в Петербурге, он видел вновь великого человека, близ которого, еще не зная ему цены, провел он свое младенчество. Почти с раскаянием признавался он в душе своей, что графиня Д., в первый раз после разлуки, не была во весь день единственной его мыслию. Он увидел, что новый образ жизни, ожидающий его, деятельность и постоянные занятия могут оживить его душу, утомленную страстями, праздностию и тайным унынием. Мысль быть сподвижником великого человека и совокупно с ним действовать на судьбу великого народа возбудила в нем в первый раз благородное чувство честолюбия» (VIII, 12).
Так возникает мотив сподвижничества, участия арапа в кипучей преобразовательской деятельности Петра. «Россия представлялась Ибрагиму огромной мастеровою, где движутся одни машины, где каждый работник, подчиненный заведенному порядку, занят своим делом. Он почитал и себя обязанным трудиться у собственного станка…» (VIII, 13). Ибрагим становится в строй деятелей новой петровской России, он один из помощников и доверенных лиц Петра-реформатора. И в этом главнейший смысл образа пушкинского предка в романе222.
И еще об автобиографических моментах. В эпистолярной прозе Пушкина есть замечательные переклички со страницами его первого исторического романа. «Мне 27 лет, дорогой друг, – исповедуется Пушкин В.П. Зубкову о своем чувстве к Софье Пушкиной (1826 год). – Пора жить, то есть познать счастье <…> Жизнь моя, доселе такая кочующая, такая бурная, характер мой – неровный, ревнивый, подозрительный, резкий и слабый одновременно – вот что иногда наводит на меня тягостные раздумья. – Следует ли мне связать с судьбой столь печальной, с таким несчастным характером – судьбу существа, такого нежного, такого прекрасного?..» (XIII, 311, 562). Сравним это письмо со словами Ибрагима, обращенными в письме к Леоноре: «Зачем силиться соединить судьбу столь нежного, столь прекрасного создания с бедственной судьбою негра, жалкого творения, едва удостоенного названия человека?» (VIII, 9) А вот новые сомнения Ибрагима, связанные уже с его петербургским сватовством: «Если б и имел в виду жениться, то согласятся ли молодая девушка и ее родственники? Моя наружность…» И далее: «Жениться! – думал африканец, – зачем же нет? ужели суждено мне провести жизнь в одиночестве и не знать лучших наслаждений и священнейших обязанностей человека потому только, что я родился под… (цифра пропущена. – А.Б.) градусом?»223 (VIII, 27). Пушкин как будто сквозь столетие увидел, прочитал документ, который тогда еще пылился в архиве, – подлинное письмо прадеда: Ганнибал (уже генерал и обер-комендант Ревеля) восклицает в прошении И.А. Черкасову, кабинет-секретарю императрицы Елизаветы Петровны: «…я бы желал, чтоб все так были, как я: радетелен и верен по крайней мере моей возможности (токмо кроме моей черноты). Ах, батюшка, не прогневайся, что я так молвил – истинно от печали и горести сердца: или меня бросить, как негодного урода, и забвению предать, или начатое милосердие со мною совершить…»224
Из окруженного холерой Болдина в октябре 1830 года Пушкин отправит письмо своей невесте Н.Н. Гончаровой: «Вы на меня видно сердитесь, между тем как я пренесчастнейшее животное уж без того…» (XIV, 119).
Пушкин в реальной жизни мечтает о женитьбе, сомневается, а в романе Корсаков поддразнивает Ибрагима: «С твоим ли пылким, задумчивым и подозрительным характером, твоим сплющенным носом, вздутыми губами, с этой шершавой шерстью бросаться во все опасности женитьбы?..» (VIII, 30).
На страницах пушкинского романа арап размышляет о своей предстоящей семейной жизни: «От жены я не стану требовать любви, буду довольствоваться ее верностью, а дружбу приобрету постоянной нежностию, доверчивостию и снисхождением» (VIII, 27).
Роман оставлен, а сам Пушкин, решив жениться, пишет письмо своей будущей теще: «Только привычка и длительная близость могли бы помочь мне заслужить расположение вашей дочери; я могу надеяться возбудить со временем ее привязанность, но ничем не могу ей понравиться; если она согласится отдать мне свою руку, я увижу в этом лишь доказательство спокойного безразличия ее сердца…» (XIV, 76, 404; подлинник по-французски).
Сопоставив именно эти тексты, Т.Г. Цявловская делает вывод: «Психологическая основа повести – душевный опыт самого Пушкина»225.
В черновой рукописи романа были и такие строки, относящиеся к арапу: «Целый день он думал о графине Д., следовал сердцем за нею, казалось, был свидетелем каждого ее движения, каждой ее мысли; в часы, когда он обыкновенно с нею видался, он мысленно собирался к ней, входил в ее комнату, садился подле нее разговаривал с нею, и мечтание постепенно становилось так сильно, так ощутительно, что он совершенно забывался» (VIII, 506). Абзац этот Пушкиным перечеркнут. Т.Г. Цявловская подметила: «Этим реальным ощущением того, что было только в мечтах или было, но отошло, отличался сам Пушкин». И привела выдержку из рассказов П.А. и В.Ф. Вяземских, записанных П.И. Бартеневым: «Пушкин говаривал, что как скоро ему понравится женщина, то уходя или уезжая от нее, он долго продолжает быть мысленно с нею и в воображении увозит ее с собой, сажает ее в экипаж, предупреждает, что в таком-то месте будет толчок, одевает ей плечи, целует у нее руку и пр.». Цявловская справедливо заключает: «Пушкин обогащает образ Ибрагима собственными чертами». И опять обратимся к роману (глава III): «Ибрагим проводил дни однообразные, но деятельные – следовательно, не знал скуки. <…> Он почитал и себя обязанным трудиться у собственного станка и старался как можно менее сожалеть об увеселениях парижской жизни. Труднее было ему удалить от себя другое, милое воспоминание: часто думал он о графине Д., воображал ее справедливое негодование, слезы и уныние… но иногда мысль ужасная стесняла его грудь: рассеяние большого света, новая связь, другой счастливец – он содрогался; ревность начинала бурлить в африканской его крови, и горячие слезы готовы были течь по его черному лицу» (VIII, 13–14). Т.Г. Цявловская: «…читаешь словно не об Ибрагиме, а о Пушкине»226. В романе много раз подчеркивается африканское происхождение Ибрагима, экзотичность его облика. В черновиках таких деталей было еще больше. Там, например, говорилось, что графиня «увлечена была в его объятия прелестью новизны и странности» (VIII, 521). Или: «Африканец вывел под руку несчастного франта» (VIII, 527). «Подобно многим пушкинским персонажам, образ Ибрагима многопланов, – отмечала Л.И. Вольперт в докладе на «Болдинских чтениях». – В нем проглядывают одновременно и черты исторической личности, прадеда поэта, биографией которого он так живо интересовался, и черты светского человека пушкинской поры, подобного Адольфу, герою Констана, в момент его страстного увлечения Элеонорой, и, как нам представляется, черты Отелло. Человек редкого артистизма, склонный к «игре» и перевоплощениям, Пушкин, возможно, временами ощущал себя и Ганнибалом, и Адольфом, и Отелло, а иногда и «разыгрывал» эти роли в жизни227. В мозаичном образе Ибрагима все эти ипостаси поэта слились воедино, соответствуют разным граням личности героя, просвечивают одна через другую»228.