Мишкино лицо чуть побледнело. Он отступил на два шага.
— Товарищ Чернов!
Гришка тряхнул рыжей копной и крикнул:
— Товарищ Озерин!
Мишка сложил резолюцию и сунул ее в карман.
— Ну, чего нам ругаться? Разорвал бы — я комиссару все рассказал. Ты погоди… Я согласен — будем молчать, вступишь в комсомол, а приедем, — членский билет секретарю на стол под нос.
Над головами ребят на спардеке кто-то тихонько вздохнул. Кривоногий человек, почесав ладонь, медленно пошел. У двери каюты комиссара он остановился, потом решительно взялся за ручку двери.
РАДОСТЬ КОЧЕГАРА ЧАЛОГО
Тяжелая рука так ударила Гришку по плечу, что он даже присел. Перед ребятами стоял сияющий Чалый. Он чесал голову, потирал подбородок и махал перед носом ежившегося Гришки скомканным листком бумаги.
— Гринька, радость у меня какая! Жена пишет, что во Владивостоке ждет. С сыном! Сделай милость, прочти письмишко.
— Что вы деретесь, товарищ Чалый? Грамотный, кажется, — прочтите сами.
— Эх, чудачина! Да я его, может быть, сорок два раза прочел; хочется от других слышать, — может, я ошибся… А?.. Ну, читай, читай скорей!..
Гришка, еле разбирая плохой почерк, по слогам прочел:
«Незабвенный мой Андрей…»
Лицо Чалого зарделось от счастья.
Мишка незаметно отошел, развернул письмо отца и впился в знакомые строки. Их трудно было разобрать, так как глаза заволокла надоедливая пелена и что-то щекотало в носу. Письмо было ласковое, каждая строчка говорила о том, как сильно тоскует отец.
В конверте было другое письмо, написанное карандашом. Каракули разбегались в разные стороны. Мишка еле разобрал подпись: «Отец твой Чернов» и крикнул Гришку.
Гришка дочитал последнее слово, протянул письмо Чалому.
— Батька! Ну? А посмотрим, что пишет товарищ батька!
Отец Гришкин писал:
«… ты парень не малый, выкручивайся сам. На то тебе и Чернов фамилия, все мы сами вылезали… Не забывай одного, трубка чтобы обязательно изогнутая была, с крышкой, и чтобы в нее целая осьмушка табаку влезала…»
Неумолимая труба горниста звала на работу. Засвистала боцманская дудка. Зашлепали босые ноги по палубе. Опять запахло скипидаром. Заскребли по ржавчине скребки.
Гришка, аккуратно вытирая кисть о ведерко, высунув язык, старательно клал краску. Письма забылись. К вечеру нужно было окончить урок: выкрасить мачту. Только изредка морщился Гришка, вспоминая отдельные слова из резолюции.
ВНИМАТЕЛЬНЫЕ СЛУШАТЕЛИ
У кормового орудия стоял Чалый. На палубе, обхватив руками колени, приятели слушали его рассказы. Чалый сегодня совсем непохож на себя. С того времени, как привезли письма, он так надоел всем рассказами о своей жене, что каждый старался переменить разговор, если он касался писем.
В конце концов его стали избегать, и теперь Чалый рад был двум внимательным слушателям:
— … связал в третий раз койку; офицер говорит — опять не так. Вижу — издевается, гордость свою проявить хочет. Связал в четвертый раз. Подхожу… Даже не взглянул собака. Выругал, да так пакостно. Что со мной сталось — кто знает, — только ладонь моя красный след у него на щеке оставила и пенсне его вдребезги. Ну, конечно — арест, тюрьма, суд, а потом двести по голому месту и Архангельский дисциплинарный батальон, всего-то только… Десять лет… десять!..
«Вы теперь вот хорошо растете, а мы для вас вроде навоза были. Только, видно, и навоз стоющий был, вот какие взошли побеги. Ну, да и много же погибало, до семнадцатого, нашего брата. Вот и сидел я в батальоне. Там мы совсем бесправные люди были и с тоски смеха ради чудили. Чуть не у каждого арестанта по собаке было. Бывало, идем по городу на работу али в баню, а за нами свора наша — визжат, лают, рычат. Хо-хо! Жители под ворота, а мы до того дошли, что регочем, как оголтелые. А когда уж совсем невмоготу становилось, мы с самим господом богом в чудачки играли. Помню, раз на исповеди, — повели всю нашу громаду в церковь. Ну, наговорили там мы попу такое, что он наверное две ночи не спал. Врали искусно, с радостью, злы были. Стали причащаться… Один у нас матрос чудак был. Пупов. Подходит к чаше, поп его спрашивает: „Как звать?“, а он во фронт вытянулся да, как на параде, и брякнул: „Иван Титыч Пупов“, говорит. Мы языки от смеха кусаем. Было всего. Не выдержал только я — однажды из бани утек. А тут Октябрьская. И жену свою в санитарном поезде встретил. Вот сынок растет. Да и службу пора бросать. Нас только двое таких — я да кок. Во Владивостоке жена, вишь, ждет, — и Колька…»
Ребята не пропускали ни одного слова Чалого. Радость скорой встречи переменила человека. Так меняется ранней весной клен, пробуждаясь от зимней спячки.
И Мишка только теперь почувствовал силу моря, это оно, бурное и ласковое, свирепое и тихое, кует характеры и воли матросов, и оно должно как-то переделать и его, Мишку. И от сознания этого ему становилось весело и легко.
А Чалый все не унимается: глядит куда-то и улыбается своим мыслям.
— Уж я теперь и спать не могу — Колька снится, работаю — опять Колька передо мной маячит. Ох же, хлопцы, до чего жить-то на свете славно и работать охота… У меня в рундуке костяные слонята есть из Цейлона. Заходите как-нибудь. Три всего. Кольке и вам по штуке…
О ЧЕМ ПЕЛ КОК
Гнилыми испарениями дышит Жемчужная река. Мириады невидимых москитов беспощадно жалят, с берега доносятся заунывные вскрики китайских бонз[52], звуки их волынок наводят тоску. Изредка долетает случайный выстрел и замирает в душном воздухе.
Сегодня на корабль пришло известие, что в Кантоне вооруженные «бумажные тигры»[53] напали на манифестацию, стреляли по ней из маузеров.
Манифестанты с голыми руками бросались на них и гибли сотнями. Говорили, что Сун-Ят-Сен задержал купеческий пароход под голландским флагом, с оружием для «тигров», что купцы объявили забастовку, что найдено оружие и пулеметы во французской церкви, и иностранный квартал готовится к нападению.
Военные школы зашевелились. Курсанты уезжали в Кантон на огромных расписных джонках. Из провинции шли подкрепления.
Десятки барж с солдатами плыли по реке; горнисты, сидя на корточках, играли однообразные сигналы.
Пламя кровавыми языками лизало небо над Кантоном.
На баке около орудия сидели ребята; в сотый раз читали ребята резолюцию, и с каждым разом слово «дезертир» становилось жестче и, словно огненное, жгло сердца.
— Пойдем, Гриша, к коку, расскажем все начисто. Посоветуемся… Прямо невозможно одним нам решать. Мне первый раз в жизни так приходится… Обидно чересчур… Словно мы на улице стоим, а в клубе ребята и нас не пускают…
Кок протирал посуду и заботливо ее расставлял. Плита пылала жаром. Лицо кока раскраснелось, шея вспотела, белые брюки сползли с большого живота.
Попка нахохлился и чистил перья, приготовляясь ко сну.
— Дядя Остап, мы вот посоветоваться пришли… Дело очень важное.
Кок взглянул поверх голов ребят.
— Нам письмо прислали, Остап Остапыч, из ячейки. Пишут ребята… говорят, мы, значит…
Остап повернулся к ребятам задом, яростно протирая без того блестевшую крышку лагуна.
— Конечно, мы ошибку сделали… Хлопот из-за нас… Но все же…
Остапыч резко обернулся к ребятам. В первый раз увидели приятели такое лицо у кока. Оно, казалось, похудело, глаз совсем не было видно из-за сузившихся век. У рта легли две четкие складки, и на скулах бегали злые желваки. Точно рассерженный гусак Остап прошипел сквозь стиснутые зубы:
— Пж-ж-алуйста! Что ребята пишут для вас, — мне нужно так же, как… вчерашний ужин. Очень обидно и чрезмерно сердцу язвительно, что даже однажды вы не спросили своего начальника: «А как, мол, Остап Остапыч Громыка, как вы, гражданин, живете-поживаете, и радость ли есть или одно голое горе?» Пожалуйста! У вас письмо, а у меня… словно…