Излагая этот обзор своей политической деятельности, Ришелье воодушевился. Его худощавое лицо дышало гениальным умом, голос его имел такую силу убедительности, что предубеждение графа де Трема против могущественного министра было поколеблено в самой глубине его души.
— Положим, — сказал он нерешительно, — вы стремились к величию Франции и достигли цели. Но ваша чрезмерная гордость побуждает вас жестоко преследовать тех, кто имеет права, священнее ваших, способствовать благу страны. Для того чтобы исключительно пользоваться верховной властью, вы изгнали королеву-мать, вы унижаете герцога Орлеанского.
— Видно, — возразил кардинал с горькой улыбкой, — что вы были ещё ребёнком в несчастные времена Элеоноры Галигай и маршала д’Анкра, когда Мария Медичи заставляла Францию преклонять колена перед Европой и разоряла её в пользу своих бездарных и корыстолюбивых любимцев. Вы упрекаете меня в удалении вдовы Генриха IV, которую даже не удивило убийство этого великого короля. Все бедствия, от которых я хотел оградить Францию этой мерой, пали на меня. Это было неминуемым последствием смелого средства, к которому я прибегнул и я переносил его без ропота. Что же касается принца Гастона, то он должен винить себя самого в своём унижении. Будь в нём тень нравственной силы, он сверг бы меня десять раз, стольких могущественных союзников посылала ему судьба. Но он всегда был камнем преткновения для тех, кто жертвовал собою для него. По тому, как он умел воспользоваться непоколебимой преданностью многих друзей, погибших ради него и даже выданных им самим, вы можете вполне судить, чего можно ожидать от его слабой и неловкой руки, если доверить ей бразды правления.
Граф де Трем слушал молча, и свет истины проникал в его ум, пропитанный с детства ещё его покойным отцом, слепым поклонением Гастону Орлеанскому. Он вдруг увидел глиняное основание своего кумира. Однако в душе он возмутился против унижения в собственных глазах тех лиц, которым до той поры служил с такой искренней преданностью.
— Монсеньор, — вскричал он с некоторого рода запальчивостью, как бы с целью заглушить собственные убеждения, — не разделяя вашей власти, вы должны были допустить присутствие при дворе королевы-матери и её младшего сына, как этого требует их высокий сан! Насильно разлучать мать с детьми — святотатство!
— Соединение Марии Медичи с герцогом Орлеанским, — возразил кардинал с достоинством, тотчас привело бы к заговору, поддержать который иностранные державы всегда окажут готовность. Изгнание королевы-матери из Франции, а брата короля в его удел, — вот единственные средства для благосостояния страны, потому что, не имея возможности рассчитывать на наши раздоры, внешние враги будут нам покоряться из собственных выгод. Вот почему я говорил вам, входя сюда, что вы не только освободите меня, но ещё будете мне служить, так как желаете видеть Францию процветающей и увенчанной уважением других народов, как и величественным сиянием.
Действительно, Робер де Трем был ослеплён очевидной справедливостью доводов кардинала. Он, который считал себя освободителем отечества, вдруг сознал себя обыкновенным мятежником, орудием политических смут в пользу честолюбия самого жалкого и вредного. И несмотря на это, он не решался повиноваться внутреннему голосу, который говорил ему: «Последуй за этим кормчим, избранным Богом, для правления кормилом государства».
— Нет, — сказал он вслух, так он бы поглощён мучительным недоумением. — Нет! Отказаться от дела, на которое посвятил меня отец, было бы предательством!
— Полковник, — произнёс медленно Арман дю Плесси, — если бы граф Филипп совершил страшное преступление против своего короля и против отечества и доказательства были бы в моей власти, если бы я предложил вам уничтожить бумагу, обнародование которой покрыло бы позором память умершего и отразилось бы постыдным пятном на его детях... проводили бы вы меня до армии де Брезе, взяв с меня слово простить ваш первый шаг к измене?
Намёк Ришелье на проступок отца покрыл лицо Робера смертельной бледностью. Знал ли он что-нибудь о мрачном деле под Монтобаном, он, который присутствовал один при последних минутах виновного, внезапно поражённого смертью среди своего чудовищного торжества? Как бы то ни было, но после немногих минут мучительного колебания он ответил изменившимся голосом, тогда как капли пота выступали у него на лбу:
— Я никогда не захочу освобождением вашего высокопреосвященства выкупить нашу семейную честь. Это было бы ещё более постыдной изменой, если бы я пожертвовал вам партией, которой служу для того, чтобы избегнуть клейма позора хотя бы для памяти моего отца, а тем более для его сыновей.
Кардинал окинул его быстрым взором, в котором проглядывало удивление. Потом он внезапно спросил:
— Ваши условия для моего полного освобождения и для средств им воспользоваться?
— Ваше торжественное обещание, чтобы никто, поймите меня, монсеньор, никто от самого важного до самого ничтожного не был наказан за заговор, в котором я — главный предводитель и за который в случае нужды я отвечу один. Если королева-мать и герцогиня Маргарита попадут в руки маршала де Брезе, вы отдадите приказание, чтобы им возвратили полную свободу ехать, куда они захотят. Пусть маршал де Ла Мельере также выпустит из плена герцога Орлеанского. Наконец графу Суассонскому возвращено будет командование пограничным корпусом.
— Это смелые условия, полковник, — заметил Ришелье, нахмурив брови.
В эту минуту сильно постучались в дверь комнаты, запертой графом на задвижку. Он побежал отворять. Рюскадор стоял на площадке лестницы с сияющим лицом. Он шепнул несколько слов на ухо Роберу, который побледнел ещё более, чем за минуту перед тем, когда Арман дю Плесси обвинил намёком покойного графа Филиппа в преступлении против короля и отечества.
— Велите запереть двух пленников в смежную комнату, — ответил полковник задыхающимся голосом.
Бозон исчез, как стрела, а граф Робер вернулся нетвёрдым шагом к скамье, на которой сидел напротив кардинала.
Глава XXXVIII
МСТИТЕЛЬНИЦА
ишелье, который рассматривал с глубоким вниманием карту Бельгии, разложенную на столе, не заметил необыкновенного волнения полковника Робера после его разговора с Бозоном Рыжим. Поэтому кардинал, не взглянув на своего собеседника, посмотрел на большие карманные часы, встал, отворил окно, по-видимому, прислушался к отдалённым ночным звукам и опять сел на своё соломенное кресло.
— Граф де Трем, — сказал министр после довольно продолжительного молчания, — я принимаю все ваши условия. Этот новый заговор герцога Орлеанского будет для меня, как будто бы он никогда не существовал. Вы один ответите мне за него. Клянусь в том честью и спасением души моей.
— Вы свободны, монсеньор, — ответил Робер, превозмогая отчаяние.
— Позвольте, авангард графа Суассонского должен дойти сюда. Его передовую отряды могут захватить меня на пути к маршалу де Брезе. Яростная и чисто личная ненависть графа ко мне не покорится вашему решению.
— Граф Суассонский примкнёт к моему полку только в случае, если я зажгу эту кучу хвороста, сложенного перед домом.
— Хорошо, полковник, я вполне доверяюсь вам, но кого дадите вы мне, чтобы проводить до маршала де Брезе.
— Господ дю Трамбле и де Беврона, арестованных мной перед выступлением в поход.
— Двух приближённых де Брезе. Ничего не может быть лучше. В отплату за ваше благородное обращение со мной, я дам вам совет.
— Какой, монсеньор?
— Не допускайте до себя как графа Суассонского, так и Марию Медичи с её невесткой. Пошлите к ним верного человека с приглашением свернуть на Гент и Остенде. Я позволяю им искать убежища в Англии.
— Какое неудобство видите вы в том, монсеньор, чтобы принцессы виделись со мной в моём полку?
Ришелье во второй раз посмотрел на часы, потом подвёл графа к окну и указал ему рукой на тёмную даль в направлении к Огену.