— Иди. Понадобишься, позову.
Стас ушел, а я, перво-наперво, отключил все пакетники от греха подальше. Я же не псих под напряжением работать.
Дернул пассатижами один провод, другой — неудобно. Бросил пассатижи на пол. Резиновые перчатки бы… ладно. Электричество же я отрубил.
Засунул правую руку в перепутанный клубок проводов и…
Последнее, что я помнил, был слепящий глаза блеск, острая, нестерпимая боль в правой руке, передавшаяся всему телу, и, одновременно, неуместные рядом с болью восторг и эйфория. Странно…
Я открыл глаза и увидел перед собой красноватую глинистую почву с редкими травинками. По одной из них карабкался, быстро перебирая членистыми лапками, бледно-рыжий, почти прозрачный муравей. Не знал, что такие бывают… Впрочем, к моей основной профессии биология отношения не имеет. Никакого. Разве что морских животных, да и то отдаленное. А это не морж, не кит, даже не крикливая чайка. Знать про сухопутного муравья — не моя обязанность…
От созерцания насекомого меня оторвал голос, заунывно причитающий что-то на чужом восточном языке. Опершись на ладони, я чуть оторвался от земли, посмотрел. В пяти шагах от себя я увидел Доржи, братского татарина, провожатого и толмача, нанятого в Иркутском остроге по сходной цене два месяца назад. Он стоял на коленях и отбивал поклоны, бормоча, вероятно, какую-то свою языческую молитву. Доржи меня не замечал, глаза его закатились настолько, что я не увидел черных зрачков. Лицо его выглядело неприятно — застывшее, словно у античной латинской скульптуры, со слепыми, невидящими глазами.
Я захотел сесть, движение вызвало резкую боль. Я не понимал, как оказался на земле, не помнил, где я. Все ж таки с горем пополам мне удалось, превозмогая муку, приподняться, поджать под себя ноги и сесть, опершись отставленной рукой о землю.
— Эй, Доржи! — позвал я. — Ты меня слышишь?
Он замер на подъеме с поднятыми над головой руками. Зрачки его вернулись в предписанное положение, теперь он меня еще и видел.
— Ай, Михал-нойон! — воскликнул Доржи. — Ты жив! Ай, Монгол-Бурхан!
В отсутствии бальных танцев биение поклонов для братских татар занятие, вероятно, чрезвычайно увлекательное, потому что толмач мой вернулся к нему с удвоенной энергией. Теперь я обратил внимание на то, что Доржи сидит не совсем ко мне лицом, а вполоборота, и поклоняется соответственно не мне, а чему-то или кому-то находящемуся рядом, чуть в стороне от меня. Я повернул голову и увидел вырезанную из лиственничного бревна языческую скульптуру монгольского идола Бурхана, которую я изучал некоторое время назад. Перед тем как… Дальше был обрыв. Я не помнил, что, собственно, произошло со мной, когда я стоял на покатой вершине скалы над Байкалом на острове Ольхон, к северу от татарского улуса Хужир. Я стоял и рассматривал, как сообщил мне толмач, Монгол-Бурхана. Скульптура была выполнена мастерски и отличалась неевропейской, дикой какой-то красотой. Два глаза навыкате, третий, на лбу, прищурен. Над ним — обрамление из пяти человеческих черепов в ряд. И клыкастая пасть, широко раскрытая, оскаленная, будто для того, чтобы проглотить зрителя…
Жуткое, богомерзкое зрелище для православного христианина. Хотелось перекреститься истово и прочесть вслух «Символ веры», но я почему-то этого не сделал. Показалось мне почему-то, что здесь, на братской земле, это не только неуместно, но и бесполезно…
— Ай, Михал-нойон! — вывел меня из состояния, близкого к трансу, выкрик толмача. — Ай, богдо Михал-нойон, ты жив!
Трудно дворянину привыкнуть к панибратскому «тыканью» братского татарина-плебея. Но, во-первых, «богдо» у людей желтой веры, кажется, означает «святой». Во-вторых, я был предупрежден иркутским губернатором, что в языке дикарей-аборигенов отсутствует уважительное обращение к старшим и вышестоящим. Они «тыкают» даже языческим идолам, коим поклоняются со всей страстью несчастного, нечестивого народа, лишенного Божьей милости иметь истинную религию…
И тут до меня дошел смысл восклицаний татарина. Не в первый уже раз назвал он меня «нойоном», то есть сановником, господином, начальником, чего не делал раньше. И еще он констатировал, что я жив. Почему? Я что, был близок к смерти, мог умереть?
— Что произошло, Доржи? — спросил я. — Почему я очутился на земле?
— В тебя попала молния, мой господин! — с восторгом ответил братский. — Мэргэн Хухердэй-тэнгри отметил тебя своей милостью! Ты теперь шаман, мой господин!
Шаман… Я усмехнулся. Штурман в роли дикого шамана в ранге капитана! Какая чушь, Господи… Я захотел перекреститься, но почему-то снова не сделал этого. Господь Бог православный, не оставь раба Своего, Михаила Татаринова!
Я попытался встать с земли, Доржи подскочил, подхватил меня под руку.
— Отставить, — резко сказал я, и тот не мог не повиноваться металлу в голосе русского морского офицера.
— Ай, богдо Михал-нойон, прости меня, недостойного, за то, что коснулся тебя! — Он отступил, пятясь, в сторону.
— «Богдо» на братском языке значит «святой»? — спросил я.
— Да, мой господин, — ответил толмач с поклоном.
— Как не стыдно, Доржи! Ты же крещен в истинную христианскую веру! Как ты можешь называть меня святым? Это грех!
— Прости, Михал-нойон.
Он потупился, и я вдруг осознал, что это не священники-миссионеры плохо работают, просто дикарь не способен познать своим нищим рассудком Промысел Божий, и для все братских татар православие не что иное, как фикция, мимикрия, желание быть ближе к белому человеку с его деньгами, силой и властью. И будет так еще долго, не одно поколение, пока народ не образуется, пока не познает смысл истинной веры и естественных наук, пока не откажется от своих сатанинских языческих идолов, как давным-давно, во времена Святого Равноапостольного князя Владимира отказались от них мы, русичи…
— Я не в обиде на тебя, Доржи. Я не святой, и касание меня не есть сээр… — Я засомневался в правильности употребления братского слова, означающего, как он мне толковал, «грех, запрет, табу». — Доржи, можно ли в этом случае употребить слово «сээр»?
— Да, мой господин.
Удовлетворенный, я попытался встать, но члены мои затряслись, обессилели вдруг все разом, и, едва поднявшись, я снова рухнул наземь, как неживое бревно — плашмя, лицом вниз…
ГЛАВА 20
Погребальный костер
Последнее, что я помнил, был слепящий глаза блеск, острая, нестерпимая боль в правой руке, передавшаяся всему телу, и, одновременно, неуместные рядом с болью восторг и эйфория. Странно…
Я открыл глаза и увидел перед собой деревянный пол, покрашенный темно-коричневой, растрескивающейся от времени краской, из-под которой проглядывала другая, более светлая, а в одном месте так вообще грязно-серое дерево вокруг шляпки гвоздя. Вдоль плинтуса полз с ноготь размером таракан. Он был странный, я таких раньше не видел. Может, альбинос или мутант? Таракан был, как стекло, прозрачен, сквозь хитиновые крылья просматривались его внутренние органы. Да много, целый запутанный клубок! Я подивился: мелюзга мелюзгой, а вон как сложно организм устроен, не хуже, чем у какого-нибудь млекопитающего…
От созерцания насекомого меня оторвал голос, заунывно причитающий на родном языке, великом и могучем:
— Да что же это, Господи, делается?.. За что мне это наказание?..
Я узнал голос Стаса и попытался подняться, но члены мои, трясущиеся и обессиленные, не слушались. Стас, впрочем, оценил мои попытки, вздохнул с облегчением.
— Живой, слава богу… Ну, поднимайся, поднимайся, давай!
Он подхватил меня под мышки и легко поставил на ноги. Но, когда отпустил, колени мои подогнулись, я пошатнулся и, чтобы не упасть, ухватил Стаса за плечи.
— Э-э-э, да тебе в постель надо! — поставил диагноз Стас и повел меня, придерживая бережно, но не в постель, а на кухню, где усадил на стул.
Да и не было другого дивана в Борькиной квартире, один голый пол. Темно-коричневый, потрескавшийся. Теперь я это знал. И еще я знал что-то важное, но вспомнить не мог. Ускользали воспоминания. В голове была манная каша, слипшаяся в невкусные куски. И, главное, воспоминания эти были где-то близко… как локоть, который не укусишь. И еще я знал: после того как меня ударило током, очнулся я не в первый раз. И не током меня ударило, хотя и током тоже, но не из счетчика. Тогда откуда? Что я несу?