— От себя и от Ульянки земно кланяюсь. Прости, одарить нечем. Спалили крымчаки избу со всем добром, разорили хозяйство. Бывали у вороны большие хоромы, а ныне и кола нет.
— Не затем явился. Проведать. И ещё просить хочу, дозволь к Ульяне наведаться?
Евлампий почесал безволосое темя.
— Приходи, мне-то что. Она бы не воспротивилась. До тебя сватать её хотели, да в нынешний набег посекли крымчаки жениха... Так-то. — Старик попрощался, обернулся к дочери. — Ульянка, проводи спасителя своего.
Евлампий ушёл, оставив молодёжь наедине. Ульяна подошла, встала напротив:
— Ну что, пойдём?
Теперь Дороня мог рассмотреть её ближе. Не высока, не величава, не пышнотела, но стройна. И пусть брови не соболиные, зато как хороши те, что есть, — пожелтевшие прямые былинки над глазами. Дороне мила такая. Кому что по нраву — одному сосна, другому берёзка. В той же посконной белой рубахе с мелкой красной вышивкой по вороту, в выцветшем синем сарафане, онучах и лаптях, с берестяной перевязкой на голове, она всё равно казалась Дороне царицей, хоть и не приходилось ему видеть жён государевых.
Ульяна смутилась, потупилась:
— Татары всё отняли, дом с утварью и пожитками сожгли.
Конь коснулся руки казака тёплыми влажными губами. Дороня погладил гриву буланого, с белой звёздочкой на лбу, жеребца:
— Что Буйнак, в конюшню захотел? Ну, пойдём. Веди, Ульяна.
Молча, неспешно двинулись узкой пыльной улочкой.
— Как же вы теперь? — Дороня первым нарушил молчание.
— Что нам в Заразске? Старший брат утоп, две сестры в младенчестве умерли, мать во время мора, дома нет... В чужой избе разве житьё. У дядьки Фёдора семеро по лавкам, да и дела торговые худо идут. Обуза мы им.
Дороню словно в прорубь бросило:
— А выходи за меня! Избу поставим, жить по-доброму начнём. — Глядя в манящую зелень Ульяниных глаз, добавил: — Люба ты мне!
Девушка отпрянула. От слов, от небесной синевы устремлённого на неё взгляда, от мужественной красоты. Такие молодцы по сердцу многим девицам и жёнкам. Для неё ли такой? Боясь признаться самой себе, что ещё на поле запал ей в душу казак-спаситель и что все эти дни думалось только о нём, сказала:
— Экий ты бойкий. Думаешь, если вызволил меня из беды, то должна косу на две распустить да женою твоей стать?
— Знать, не люб я тебе? Слышал, жениха твоего татары убили.
Ульяна отвела взгляд:
— Убили. Многих убили. Только не жених он мне был. Не миловались, не любились. Пришлась я ему, вот и надумал сватать. Коли случилось бы, батюшке перечить не стала.
— А если сватов зашлю и у батюшки твоего благословения попрошу, согласишься? — горячился Дороня.
— Не ко времени разговор. Что люди скажут: «Жениха потеряла да спешно другого нашла». Опричь того, татары брата батюшкиного убили в сельце, избу сожгли. Жена его с троими детками тоже у дядьки Фёдора живёт. Негоже на слезах о сватовстве речь вести. Да и батюшка не позволит. Он у меня с норовом... Не хочет оставаться, молвит, стар сызнова начинать. Недолго нам в Николе Заразском быть. Через пять дён на Москву уходим ко второму брату. Батюшка говорит, там покойнее, от татар дальше.
— А что у брата — изба?
— Да, в Кузнецкой слободе, за Яузой, недалече от церкви Никиты Мученика. Прохором Гудой кличут, его там все знают. Проша наш умелец, просуг к железу имеет: от меча до серёжки и колечка — всё выковать может. — Ульяна потупила взор. — И у меня колечко с серёжками были, татары забрали. Ничего, Проша ещё подарит, он мастер. За то и в Москву позвали.
— К доброму мастеру и талан идёт. А я вольный казак, дома нет, не богат, и зипун дыроват. Кому такой жених нужен, да ещё без ушей?
Ульяна посмотрела на Дороню, будто только что увидела его светло-русые космы.
— Что, негож такой? Только не думай, не вор я. Татарин резал. Да чего уж речь вести! Прощай, красавица! Видать, не судьба нам вместе быть. — Дороня дёрнул коня за повод, побрёл к кремлю.
Взволнованный голос Ульяны остановил:
— Постой!
Подбежала, глянула в глаза:
— Почто осерчал? Почто слово не дал молвить?
Дороня отвёл взгляд, потупился:
— Смекаю, не мил тебе безухий.
— Не тот хорош, кто лицом пригож, а тот хорош, кто для дела гож.
* * *
Сладким сном пролетела для Дорони и Ульяны седмица. Сказала-таки девица Дороне заветное слово. Завязалась меж ними крепким узелком любовь. Где сердце лежит, туда и око бежит. И бежали ежедень друг к другу: глянуть в глаза, перемолвиться словечком ласковым. Уж и не думалось о пересудах, не трогала пустая людская молва. Евлампий махнул рукой, строгости поубавил: «Если бы не казак, не видать бы мне Ульянки. Пусть любятся, лишь бы греха-блуда не было». И не раз, и не два, таясь, выезжали за городские ворота, наведывались в дальний лесок. В дремотном спокойствии рощи, средь берёзок, клёнов, лип и редких елей, слушали пение птах и шелест листвы, упивались близостью. Там и сговорились в Москве свидеться, ведь и князь сказывал, что вскоре расстанется со здешними знатными бобровыми гонами да рыбными ловами и отправится в стольный град семью проведать, а допрежь государю поклониться. О том и Евлампию поведали. Старик не препятствовал, молвил: «Приезжай. Как на ноги встанем, засылай сватов. Ульянке пятнадцатое лето пошло, пора, да и мне такой жених по сердцу».
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Приди ко мне, брате, в Москов...
Из послания Юрия Долгорукого черниговскому
князю Святославу Олеговичу
Дороня, рискуя споткнуться на плавучем мосту через Москву-реку, прикипел взором к городу. Вот она, Москва, соперница родных его сердцу Пскова и Господина Великого Новгорода. Одолела коварная красавица свободолюбивых богатырей. На разорении их и иных градов русских разбогатела, расширилась, налилась силой. Стоит, свысока поглядывает на выходца земли Псковской. И невзлюбить бы её Дороне, да ум иное подсказывает:
«Кто ныне способен защитить Русь от многочисленных врагов? Ни Новгород, ни Псков, ни Тверь, ни Рязань не способны в одиночестве постоять за русские земли. Уже пытались порознь, когда нашли на русские княжества полчища монголов, и что вышло? Попали в кабалу на долгие лета, а ума не прибавили — всяк своей власти хочет. Не до всех дошло — надо едиными быть и врагов совместно бить. Польша с Литвой объединились, вдвое сильней стали. И кто удержит теперь Речь Посполитую и многих других неприятелей? Только она — Москва. Да и кого корить: подневольный московский люд, как и все русские, больше склонный к труду, чем к войне? Не он виновен, а алчные, жадные до власти правители. Да и все ли они плохи? Были и радетели за землю свою. Как иначе, не сломишь ты, сломят тебя. Не возвысишься ты, возвысится другой».
Вот и возвысилась Москва. Далеко окрест видать устремлённую в небеса колокольню Ивана Великого. Рядом, поблескивая на солнце куполами-шлемами, встали белостенные храмы, золотятся и пестрят разноцветьем крыши царских палат, дышат мощью скреплённые зубчатой стеной краснокаменные башни Кремля, построенные при помощи фряжских зодчих на Боровицком холме. Сильна Москва, лепотна, и к красоте этой приложено умение Дорониных земляков. Поведал князь Дмитрий Иванович, что церкви Ризоположения и Благовещенская строены псковскими умельцами. От слов этих потеплело в душе Дорони, вроде бы ближе стал ему чужой город.
За мостом начинался посад, прикрытый земляным валом. Издалека он казался краше из-за утопающих в зелени садов храмов, монастырей, хором с теремами. Вблизи оказалось иначе. Красна ягода калина, да внутри горька. Вдоль порченных выбоинами улиц, загаженных нечистотами, отбросами и скотьим помётом, несуразно лепились друг к дружке крепкие деревянные дома, избёнки с подслеповатыми оконцами, горбатые сараюшки и скособоченные клети. Потому время от времени и выклёвывал красный петух добрую часть Москвы, оставляя после себя чёрную шелуху пожарищ. Его сторожились: ставили на углах улиц бочки с водой, запрещали летом топить в городе бани, но строиться впритирку не переставали. Удивили Дороню и скопища нищих, юродивых и калек на папертях храмов. Уж не собрались ли они со всей Руси? В Пскове и Новгороде убогих куда меньше.