«Быть может, она права? Тут самому впору рассудок не потерять… У нас ведь всё наоборот: чем кровожадней тиран иль злодей, тем ярче память о нем и почет… Нет, подобно нашему народу боле не сыщешь. Ей-Богу, блаженный. Каждый второй у нас с каким-то фокусом, выкрутасом: все так и норовят, подлецы, вверх ногами прой-тись по своей правде… И ведь ежли по совести: зачастую просто бездарно небо коптим, ползаем, что жуки в банке, только добрых плетей и заслужили за всю жизнь… А всё это, как батюшка Аристарх глаголил: “…оттого, что скука у нас великая на Руси и грех… И народ наш сонный, как радушен до слез с водкой, так и злопамятен. Ему ж, окромя злости да голоду, подчас и помнить-то нечего, токмо Бог… Тако, тако…”»
Преображенский раскурил вторую трубку, вспоминая приезд Черкасова. Ей-Богу, и тот за столом о том же серчал. Сказывал, полмира под парусом обошел, а такого злодейства и срама, как у нас, хоть режь, не зрел. «Вот и нынче, после небывалой войны с французом, народ русский в который раз до крайности доведен… Крови сколько? Костей своих положили? И что?.. Ослабили удавку на шее? Нет, брат, пуще прежнего затянули ярмо мужика… Ты меня, надеюсь, правильно чувствуешь, тезка? – поднимая фужер, суровел лицом Черкасов.– Я не против царя… Избави Бог, но против слепоты и равнодушия, братец! А ведь народ наш души широкой, что поле без горизонтов, твоя правда, что океан. У нас ведь все, Андрюша, спорить любят, мечтать… замечу, в особицу о справедливости, mon cher, да еще с каким апофеозом в устах. У нас даже каторжник иль вор – и тот мечтает о справедливо-сти, о “серебряных крыльях свободы”. Тысячи хотят зреть то, чего нет, а желаемого и желания в самих нет… Тут и черт ногу сломит, пойди, разберись… Оттого и шепот по России из века в век ужом ползет: дескать, цари у нас “несчастливые”, “недобрые”, “неудачливые”».
Андрей устало провел ладонью по лицу, взвешивая слова тезки, вспоминая погибшего мичмана Мостового с пачкой писем его Лурье… «Да, растрепанный всё же, лохматый наш народ… неровно и торопливо причесанный в столицах под Европу. Ведь зайдешь в трактир иль на станции, где остановиться придется, знобливо душе делается от услышанного, от увиденного отчаяния и нищеты российского вретища. Живем мы, видно, не по евангелию, а по нужде… А что, как прав Черкасов: ежли в Отечестве моем слепец слепцов ведет? Не приведи Бог тогда слепцам узнать о сем… Впору напиться от таких мыслей, чтоб не сойти с ума. Жить становится страшно… Но, верно, стоит молчать об этом? – Андрей сбил драной перчаткой налипшую к сапогу траву и сделал пару согревающих глотков водки.– То, чего не говоришь, никогда не приносит вреда. Это уж точно».
Капитан оглянулся в сторону навеса, где спала Джессика, пытаясь освободиться от своих дум, но успокоиться уже был не в силах. Живые вопросы грызли душу, заставляя работать мозг. Лица друзей и врагов, начальства и подчиненных текли перед глазами подобно бесконечной ряби Колумбии.
«Ох уж, как любим мы говорить о равенстве, о свободе, о гласности, а что это, cобственно? Хаос? Порядок? Бунт? Для неких собраний умов свобода – бездонный омут возможностей вершить то, что желает душа… Для большинства других, а значит и для меня,– это право не делать того, чего не хочется… Но всё сие голубые туманы, брат… Философия… А по мне, так сей предмет дает лишь невразумительные ответы на нерешаемые вопросы… Ладно, что там… Все эти “изнанки” решительно не доведут тебя до добра. Что у собаки вычесывать блох?» Но тут же его вновь, как шилом, кольнула мысль: «Ужели быть кровавому бунту в России?» Ему вдруг здесь, за тысячи миль от родного дома, стало пронзительно больно и обидно за Александра Победителя, за Державу. Но еще более жалко себя. «Нелепая жизнь! Грязный клубок перепутанных судеб… А что, как если человек вообще никому не важен, кроме себя? И муки мои с командой – тоже мышиная возня…» – Андрей вздрогнул, испуганно схватился за грудь. Но тотчас успокоенно улыбнулся, облегченно вздохнул. Румянцевский пакет знакомо захрустел толстой бумагой под пальцами. Усмехнувшись своему беспокойству, он убежденно качнул головой: «Нет, не может сего быть. К черту все эти фокусы. Всё это усталость, истерика, бабство! Давить все чужеродное надо в себе и в России. Нет ничего более святого, чем честь и долг русского офицера пред царем и Отечеством. А ежели и поднимется когда вся эта гниль со дна, то следует пустить на нее Тьму Египетскую, или пусть Господь реки вновь превратит в кровь, и воссмердят они, очистив народ наш от скверны. И не верю я пророчествам Аввакума58. Нет, не взял дьявол у Бога Россию на откуп. И народа я своего не стыжусь, напротив —горжусь его величием и умом. Оттого мне за него и обидно, и больно. А вопросы все эти, что ж… – Андрей помедлил с ответом. Но не выбором нужных слов был он занят в молчании, а прислушивался к своему сердцу, точно ждал от него истины.– Непостижима тайна человеческого есте-ства… Так и ответить на эти вопросы невозможно, как невозможно понять разумом человеческим бесконечность и начало Творца… Откуда он появился? Где его порог?.. В высшей степени глупость и заблуждения, как если вдруг взяться дерзать умом в споре о начале Создателя с позиций земных… Сие равно тому, как отрицать само понятие Бога, а значит, и Государя, помазанника Божьего на земле, и сущность идей границ Третьего Рима. А бунт?» – Преображенский опять оборвал внутренний монолог, задумчиво глядя на зеленые ресницы молчаливых елей, пытаясь представить красное, пляшущее время смуты… Слитный нарастающий гул, мелькающие на улицах факелы, заполошный захлеб колоколов, тяжелое колыхание толпы, вооруженной дубьем, топорами, вилами и отобранным у убитых солдат оружием… Представил рыжие языки пожарищ сожженных усадеб и библиотек, где взлетали и трепетали клочья древних манускриптов, что потом реяли, ярко вспыхивая в жадных языках пламени, и оседали на мостовые черными хлопьями…
«Что ж, пусть тогда во благо покоя будут приняты крутые меры. Самые крутые! Как это было уже не раз… И как это не раз уже спасало Россию».– Андрей мучительно сдвинул брови, на ум вновь пришло окающее откровение отче Аристарха: «Бунтари, сыне, это те чада земные, у кого, может, и доброе сердце, но нету с колыбели желания созидать и проливать пот над честной работой».
Капитан тяжело вздохнул, приподнял голову: в спеющем рассвете поблескивали капли росы на листве, соб-ственное дыхание отдавалось в ушах, будто порывы знобящего сквозняка.
«Вся жизнь в гордиевых узлах,– с горечью подумал он и снова усмехнулся.– Право, недурная строка для эпитафии…»
«Пусть Фортуна послужит вам, голубчик, а попутный ветер легко донесет вверенный вам фрегат до форта Росс»,—как-то сами собой вспомнились теплые, искренние слова командира порта Миницкого, его по-стариковски дрожащие от волнения и внутреннего трепета руки, когда он в последний раз обнимал его у вельбота. Рядом стоял важно набычившийся урядник Щукин, а чуть поодаль его хмурые казаки…
Но фрегата нет более, как нет и дорогих сердцу друзей… Вот бы опечалился старик, ежли б узнал о сем.
Андрей, прогоняя душившие его слезы, уронил лицо в ладони: «Господи, отчего же мой жребий таков? Единственное, о чем приходится сожалеть ныне в моей ситуации,—так это о том, что я – это я…» Перед мысленным взором уже привычно потянулись проступающие из небытия лица погибших моряков… Он крепче сдавил перстами виски и сильнее смежил глаза, из которых текли слезы боли.
Ему показалось, что он даже услышал тихий говор команды, увидел сильные, добрые руки и тот знакомый, стойкий и родной огонь в очах, огонь потомственных русских Алкидов и Одиссеев. Людей, сильных духом, верой и волей.
Преображенский утер грязным, рваным манжетом слезы, сыграл желваками… Позолоченная солнцем река, казалось, шумела тише, точно скорбно оплакивала вместе с ним погибшие души моряков.
«Кто сберег свой живот, сын, тот не спас свою честь,– вспомнилось офицерское присловье отца.– Нет, брат, эти люди были другой породы и племени… Господи, упаси их души и даруй им вечный покой… Все они были России солдатами и пали героями… Служба для них Державе горба не набивала…»