Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Фарфан, один из драгун, провел ладонью по лбу. Было душно, но пальцы, холодные и онемевшие, испугали его. Он не узнавал их, они не слушались, они были чужими. Кавалерист зябко поёжился, чувствуя пульсацию в висках, будто невидимый обруч сдавливал голову.

– Капитан, – просипел он, – может…

– Не может, Фарфан! – пресек его гневным шипением де Аргуэлло и без колебаний понукнул: – За мной!

Глава 15

Антонио беспокойно прищурил глаза – нет, не нравилось ему все это, хоть сдохни! Тереза! Дочка! Ее слова – горячие пощечины – готовы были испепелить его дотла.

– Тварь – она и есть тварь! Сучка неблагодарная! Дура! – Муньос дохлебал остатки вина, грязно выругался и сунулся за табаком.

«Дьявол! Мне пятьдесят! А я, будь проклят… не сделал еще ни одного честного поступка! Если не считать, что народил дочь, да…» – тут он, правда, поперхнулся, призадумался и почесал плешь. «Господи, Боже ты мой!» – ее изумрудные глаза черта с два принадлежали черноглазой породе Муньоса и мамаши Сильвиллы. Початок крепко, как мерин хвостом, шибанул себя ладонью по щеке, оставив грязно-бурую полоску от раздавленного москита.

Мясистое, томатного цвета лицо Антонио, обросшее жесткой шерстью бороды, схватилось бороздами морщин и озабоченности. Ему вновь, как и тогда, в таверне, захотелось превратиться в жука, забиться в тихую щель и спокойно прожить старость. Захотелось отчаянно, до адской чесотки: чтоб не сгибало ярмо проблем, чтоб не тянули книзу ядра забот и долга. Он вспомнил детство, оно было сурово: деревянные игрушки, прибитые к полу, щедрые затрещины отца и ругань матери… Да, оно было суровое, но беззаботное и счастливое, как любое детство…

Но мать его была угнана после набега индейцами в горы, а отец убит местным коррехидором за невесть какую малость давным-давно, когда Антонио было двенадцать лет.

Муньос стоял, мучительно соображая, как ему поступить, а ветер меж тем продолжал усиливаться. Он лохматил пышную зелень, жалил щеки песком, обрывал листья и устилал ими поляны. Початок лихорадочно искал хоть какой-то опоры, чтобы втиснуть ее между собой и необходимостью принимать решение. Внезапно он ощутил себя гнусной, трусливой до пят крысой. «Иисус Мария!» Уж он-то знал истину: любил и гордился в душе дочерью, несмотря ни на что, до такой степени, что был не в силах предать ее ради спасения своей шкуры.

Лес поглотил Терезу, она исчезла, и Антонио знал, что если она даже и слышала его крики, то ни за что на свете не повернет карету. «Уж больно горда», – и в сравнении с ней он, Антонио Муньос, казался себе полным ничтоже-ством. Он представил Терезу на козлах гремящего по ухабам империала. «Нет! Я не оставлю тебя среди когтей и клыков диких скал».

Подтянув свисающую через пояс мозоль живота, он крякнул в сердцах:

– Будь спокойна, дочка, твой папаша не до конца еще пропил совесть! Я не брошу ни тебя, ни твоего сумасбродного майора.

Он зыркнул на лошадей: взнузданные беспокойством, они глазели на человека, целиком полагаясь на него.

Под взглядом животных Початок вдруг почувствовал себя одиноким и слабым. «Да! – признавался он себе. – Как теперь недостает компании отважных братьев Гонсалес. Одно дело – куражиться в тесном кругу друзей и даже провожать их в бой, совсем иное – остаться с опасностью наедине». Проверяя замки пистолетов, он с тоской поду-мал о своей таверне и зримо представил разделяющее его расстояние. Оно было просто пугающим. «Три тысячи чертей, в такие дали я еще не забирался». Антонио засопел, вспоминая, как жена восприняла его отъезд: пожалуй так, как она воспринимала все его выверты в жизни, – не разжимая губ, с молчаливым гневом.

– Я обещаю помнить о тебе! – заверял Муньос. Но она лишь покрутила пальцем у своего виска и пошла кормить птицу.

– Дур-р-ра! – он втиснул оружие за пояс, а перед глазами всплыло кособокое крыльцо таверны, закопченная кухня, где пузатятся родные кувшины и миски на полках; выше молчат подвешенные на дюймовой доске латунные тазы и противни; из подвала тянет хмелем и уксусным за-пахом бочек; и где-то мирно гудит залетевшая в дом пчела.

На пороге память его вновь увидела донью Сильвиллу – большую и грозную, как мортира. Однако на сей раз она не стреляла шрапнелью гнева, по щеке ее катились градины слез. От представленного у Муньоса защипало в носу.

«То-то, бестолочь! Видишь, каково тебе без меня? – протрубило горном в его душе. – А вот если убьют меня, или сердце мое не выдержит жестоких испытаний?!» – Муньос смахнул накатившуюся слезу; большая и одинокая, она застряла сверкающей горошиной в черных дебрях усов. Он тут же представил свою могилу, политую слезами скорбящих родственников и облепленную притихшими соседями из округи Сан-Мартин; и сердце его покрыла щемящая горько-сладкая волна, а в голове мелькнула эпитафия, выбитая на могильном камне: «Ну что, песьи дети, очистки окраин, теперь поверили, что бедный Антонио Муньос действительно много страдал?!»

Но тут же толстяк подумал, что кто-то, да вздохнет облегченно и злорадно шепнет, стоя у гроба: «Что ж, Початок, я всегда думал, что в тебе много дерьма, но столько!..» Или еще ядовитее: «Жаль, амиго, что ты оборвал рост своих могучих рогов, но спи спокойно, приятель, мы постараемся, чтоб на том свете они превратились в цветущее дерево. Твоя Сильвилла – самая честная и безотказная из всех «давалок», живущих в Сан-Мартине. А ее зад-ница, Тони, не беспокойся, будет расти как на дрожжах. Вот, кстати, наш молчаливый друг, что бывает с бабами, ежли «топтать» их почаще».

– Ах, вы, ублюдки! Жеребцы с яйцами! Ну, погодите! Я укорочу ваши горящие пушки в штанах! Ослиное копыто вам в зад, а не смерть Муньоса! Сильвилла, смотри у меня, я скоро вернусь, моя любимая стерва! И то-гда!.. – тут Антонио почувствовал, что если он немедля не справит малую нужду, то его холщовые штаны потемнеют цветом.

Едва он присоседился к ближайшему кусту и толстые пальцы принялись судорожно возиться с крючками гульфика, как сзади раздался голос:

– Не расстегивай штаны, папаша, мы на службе!

– У тебя своя служба, у меня – своя, – огрызнулся Муньос, и… сердце его обложило льдом. Тяжелая рука легла на его горячее от страха плечо.

* * *

Они долго стояли, поедая друг друга глазами, – Антонио Муньос и капитан Луис де Аргуэлло, в окружении тех, на кого старый возница боялся даже бросить взгляд. Рука Початка наконец пошевелилась, точно у нее были собственные мозги, и робко почесала нос.

Драгун чуть кивнул и улыбнулся одними глазами:

– Ну вот и встретились, Антонио. Буэнос диас. Чертовски рад снова увидеть тебя. Как дела, пузан?

– С каких пор?.. – карие сливы глаз Антонио ерзали по лицу Луиса, заглядывали в немигающие глаза – увы, в них не было и намека на пощаду.

– С тех самых, как мы нежно расстались… Ну, что ты мнешься? Говори, что у тебя на уме, свинья!

– Кружка вина и грудинка, сеньор… Дом и… – пытаясь свести на шутку, промямлил толстяк, но… кулак капитана срубил его. Муньос рухнул на землю как мертвая туша, а сын губернатора с оттяжкой пырнул его пару раз сапогом по ребрам так, что под носком что-то хрустнуло.

Вытирая расхлестанный рот и бороду, ставшую бурой, трактирщик насилу поднялся. Облизывая языком губы, он ощутил, как шатаются в гнездах десен зубы.

– Запомни, что шучу здесь только я!

– Кто эта тля, дон? Похоже, засранец собрался рожать? – из-за спины капитана выступил Сыч, глаза его сверкали от возбуждения, губы жевали окурок сигары.

– В точку, дель Оро! Пиво расперло ему брюхо, как у беременной бабы. Я же сразу сказал тебе, это мой компаньон.

– Да ну? И вправду он? Но как вы угадали, еще там… в засаде? – проводник снял палец с курка.

– Да потому, что только такой осел, как он, мог оказаться на окраине гороховых полей с бутылкой.

Драгуны смеялись долго и громко, пока Луис не обо-рвал их вопросом:

– Это ты так оставлял нам свои метки, гниль?

– А это вы так прикрывали меня? – Муньос шел ва-банк, и его наглость без берегов возымела действие. Капитан слушал его. – Они издевались надо мной, сеньор… Пытали! Я не виноват, – шмыгал носом толстяк, сплевывая на траву черные сгустки крови. – Они били меня!

16
{"b":"647504","o":1}