За то время, пока Мария, стоя перед ним лицом к залу, зачитывала свой проект, он внимательно ощупал взглядом её крепкий стан со всеми выпуклостями, очерченными складками лёгкого розового платья, густые каштановые волосы, мягко ниспадающие на плечи, и горделиво выступающий вперёд подбородок. Его взор задержался на белых перчатках, плотно облегающих длинные кисти рук незнакомки. «Аристократка, – подумалось ему, – а какая бойкая! Откуда взялась? И собою недурна…»
Между тем Мария говорила о том, что пора перестать относиться к женщинам как к существам второго сорта, удел которых – домашнее хозяйство, что настало время активным гражданкам стать рядом с мужчинами в священной борьбе за Свободу и процветание нации. Затем она перешла непосредственно к проекту создания женского общества и стала зачитывать статью за статьей устав будущего клуба, в котором сухие уставные положения были густо перемешаны с громкими декларациями. Знающие люди могли бы заметить, что во многих пунктах Мария повторяет идеи недавно изданного в Париже сочинения Олимпии де-Гуж «Декларация прав женщины и гражданки»[25].
Члены клуба бурно аплодировали молодой ораторше, осыпали её щедрой похвалой, но никакого решения по её предложению не приняли. Канские революционеры сочли про себя, что в политике достаточно и мужчин, а их послушным жёнам и дочерям полагается сидеть дома за пряжей и рукоделием. Тот случай изрядно остудил общественную активность правнучки Корнеля. Её словно бы окатили студёной водой. Больше с публичными речами она не выступала, а если и приходила в клуб или в департаментскую администрацию, то только лишь уступая настойчивым приглашениям Бугона. В нынешнем году она прекратила и эти посещения.
Языки пламени охотно поглотили густо исписанные листки. На что они ей теперь? К чему хранить эти наивные, никем не принятые прожекты, напоминающие о тщетности её усилий всколыхнуть людские сердца и разом переделать мир? Конечно, в огонь! Сжечь всю эту бесполезную писанину! Теперь она поступит иначе. Больше она не будет разглагольствовать. Довольно пустых слов. Теперь она будет делать дело.
Наконец главное. Бриссотинские документы: целая кипа тоненьких брошюр, напечатанных в Кане на протяжении последнего месяца. Среди них одна измятая книжица, которую Мария постоянно перечитывала и выучила почти наизусть: «Воззвание к французам, друзьям Свободы» Шарля Барбару. Брошюра эта оказала на Марию огромное влияние.
«В своё время, – писалось в брошюре, – Бриссо сказал, что истинный патриот не может, не краснея от стыда, называть Марата гражданином. Этот бешеный зверь никогда и не был таковым. Теперь, после 31 мая и 2 июня, мы видим, что сам Марат думает о себе: ему и не нужно быть гражданином; он хочет называться диктатором, как Сулла и Цезарь; и так же как Сулла и Цезарь, он намерен попрать Республику своею стопою». Мария выписывала на отдельный листок кроткие фразы и целые предложения, чтобы продолжить и развить заключённые в них мысли. Постепенно к «Воззванию» Барбару накопились пространные комментарии, о которых автор и не ведал. «Благополучие Франции зависит от исполнения законов», – писал марселец. «Поправ эти законы, – добавляла Мария, – анархисты сами и лишились их защиты. Подняв руку на священные права Нации, они обратили всю Нацию против себя. Обнажив оружие и пролив человеческую кровь, они заслужили того, что на них самих обрушится карающий меч…»
Таковы были рассуждения нашей героини, которые ввиду предстоящей поездки в логово этих самих анархистов она сочла нужным предать огню. Следом за книжкой Барбару и комментариями к ней в печь отправились «Краткий рассказ о событиях, происшедших в Париже 31 мая – 2 июня» Горса, «Обозрение доклада о 32-х проскрибированных бриссотинцах» Луве, «Обращение депутата Бергоена к своим избирателям и всем гражданам Республики», а также прокламации повстанческого Собрания Кана, ставшего затем «Центральным советом сопротивления насилию и угнетению».
Через полчаса секретер Марии почти опустел. Остались лишь её рисунки на больших альбомных листах, аккуратно подшитые друг к другу и составившие две объёмные тетради. Жалко предавать огню эти дорогие её сердцу творения, может быть, единственное, что ей по-настоящему удалось. В первой тетради собраны пейзажные зарисовки: живописные каналы Кана, из-за которых его называли нормандской Венецией, причудливые извилины реки Орн, цветущий сад монастыря Аббе-о-Дам, прелестный луг у Лувиньи. Во второй тетради групповые сценки: вечер в салоне мадам Левальян, заседание Якобинского клуба, праздничный фейерверк в канской крепости, женщины Кана жертвуют свои серьги Отечеству, а также отдельные портреты: отец в парадной форме, важно опирающийся на золочёную трость, – работа пятилетней давности, – сестра Жаклин за рукоделием; Роза Фужеро, играющая на арфе; Бугон-Лонгре верхом на коне, натягивающий удила и готовый пуститься вскачь; он же у себя в кабинете, сидящий у горящего камина с книгой Вольтера в руках. Ещё один такой рисунок Жан Ипполит выпросил для себя, потом долго уговаривал Марию сделать дарственную надпись, но получив её, заметно расстроился: под рисунком появилась всего одна сухая строчка: «Моему другу, гражданину Бугону. Мария Корде. Кан, 23 февраля 1793, II года Республики».
Последний рисунок был не окончен: в римском сенате республиканец Брут в белой античной тоге, с пылающим взором южанина и густой чёрной шевелюрой, разметавшейся по плечам, заносит обнажённый кинжал над сидящем на троне Цезарем. Тот, кто видел античные бюсты Брута, не мог не заметить, что у него была весьма короткая причёска.
В коридоре послышались тяжёлые шаркающие шаги, кто-то тронул ручку двери, но, запертая на крючок, она не открылась.
– Кто там?! – громко спросила Мария.
«Обедать!» – донёсся из коридора голос мадам Бретвиль. Кузина всё ещё силилась открыть дверь, и крючок звякал, подпрыгивая в железной петле. «Сейчас приду!» – отозвалась Мария, торопливо пряча тетради обратно в секретер. «А от кого ты закрылась, Мари?» – недоумевала хозяйка за дверью. – «Я не одета». Старушка хмыкнула и оставила дверь в покое; через минуту послышались её удаляющиеся шаги.
Марию удивило, что хозяйка не поленилась самолично прийти и позвать её к столу. Обычно это делала кухарка, да и то лишь тогда, когда Мария слишком задерживалась и не поспевала к урочному часу. Бывало и так, что она вообще оставалась без обеда. А тут такая забота! Видимо, здорово всё-таки она поразила кузину заявлением о своём завтрашнем отъезде. И хотя голос хозяйки по-прежнему звучал не очень любезно, сам приход её уже говорил о многом. Да, взволновалась бедная старушка… Надобно успокоить её. Вести себя как ни в чём не бывало, словно бы и не было неприятного разговора во внутреннем дворике.
Большая Обитель. 7 часов вечера
Столовая мадам Бретвиль была едва ли не самым тёмным помещением в Большой Обители. Через узкое окно с закопчёнными стёклами проникало так мало света, что приходилось зажигать несколько светильников, чтобы что-нибудь разглядеть. Копоть исходила от расположенной здесь же печи, у которой трудилась кухарка Габриель, приходившая в Большую Обитель по утрам и вечерам. Вдоль небелёных кирпичных стен тянулось несколько старинных шкафов, заполненных разнообразной посудой, ещё более ветхой, чем сами шкафы. Посреди столовой громоздился длинный дубовый стол из тех, какие встречаются только в старых дворянских домах или даже в средневековых замках, по обеим концам которого стояло по жёсткому креслу из орехового дерева, а с боков – ещё пара стульев со спинками. Особенно нелепо выглядел установленный здесь же неработающий клавесин эпохи Людовика XIV. После того, как хозяйка закрыла на два замка гостиную, а после неё и другие помещения, которые она сочла излишними для пользования, эта тёмная столовая стала одновременно и кухней, и столовой, и гостиной. О прижимистости владелицы Большой Обители в Кане ходили анекдоты.