Снизу, прямо из-под ног, взвиваются стаей — взбуженные криком орлы. Бьют крылом под самой перекладиной, на которой я стою.
Вассарга отвечает:
— Друзья. Охотники Язгулона. Ведем путника.
— Какой крови?
— Урус.
Взблеснувшие было стволы опускаются: не любят англичан афридии.
— Мы давно ждем русских, — говорит, смеясь крепкими зубами, ближний ко мне, статный, чернобородый. — От стариков предание: придут с севера красные люди и освободят Великий Край от англичан. На севере только у урусов красные бороды. Добро пожаловать! Хотя у тебя, мальчик, и нет еще красной бороды.
— Зато ноги красные, — говорит Вассарга.
Афридии присматриваются.
— Кто снял тебе кожу с ног, урус?
Я вспоминаю — и опять нестерпимая, жгучая боль. Улыбнулся через силу.
— Сам.
— Долго рассказывать, — перебивает Вассарга, покачиваясь на скрипучей доске (как и все мы, он придерживается рукой за канат). — На перекатах не застаиваются: кто в горах не знает этого! Сколько лет коре, на которой мы висим?
— Прадеды считали! — смеются афридии. — Идите с миром.
Мы трогаемся.
— Стой! А это — тоже ваши?
Обернулись: к переходу, быстро скользя по отвесным почти скалам, врассыпную, вперегон спускались люди в синих чалмах.
Вассарга почти бегом ринулся вперед по подвесам…
— Скорее, скорее, таксыр!
Доски плясали под ногами. Кровенеющая дымка остро застилала глаза. Быть может, я и побежал бы, как дарвазцы, но не мог. Медленно из последних сил — переступая кровоточащими ногами, я почти машинально расстегнул кобуру. — Кто не бежит — от того бегут! — весело крикнул с того берега чернобородый. — Не оборачивайся: тебе не суждена пуля в спину.
Он прибавил еще что-то на своем языке. Сзади с нашего берега щелкнул слабый мултучный выстрел.
— Потише, друг! Заткни свою свистульку, — насмешливо крикнул афридий. — Здесь не ходят без спросу. Эти стволы вбивал в скалу мой прадед, а не твой… козодой! Я тебе говорю, укороти повод, синеголовый!
Чей-то голос — незнакомый, сдавленный — отвечал, близко за мною, за поворотом: я огибал скалу:
— Честь твоему прадеду, товарищ. Но Закон Тропы тебе известен. И тебе ведом род Хранителей Тропы. Вот коготь грифа. Мы выполняем долг рода — мы на своей дороге, афридии!
— Ваша дорога — бабушке под подол, богатыри Кала-и-Хумба! Где вы были, когда он шел лицом к вам? А теперь вы хотите загнать нож в спину, когда он не может обернуться? Оставь мултук, я тебе говорю! Или вы, что лягушками скачете по его следу, — лягушками попрыгаете в Пяндж.
Что-то чиркнуло по скале, впереди, выше моей головы. И в тот же миг с афганского берега сухим треском ударил залп, и тотчас второй: у афридиев английские скорострелки.
Я сошел с доски на холодный замшелый камень. Язгулонцы затаились за ним, дожидаясь: в руках их, крепко прижатые к рукавам курток, синели кривые ножи.
Над афганским берегом расходился легкими смешливыми клубочками пороховой дым. Доносились веселые голоса. На нашем берегу было пусто. Тихо покачивались еще потревоженные нашим переходом доски… До поворота скалы. Дальше — не видно…
* * *
И снова — хаос камней, подъемы и спуски. Вверх, вниз. Но Вассарга прав: легче стал путь. Мы карабкаемся уже не вереницей, а по двое, по трое в ряд. Все чаще поддерживают меня то под одну, то под другую руку, ласково улыбаясь, язгулонцы.
Наконец от поворота легко уходит вперед, прыгая через трещины, Эскалор.
— Крепись, таксыр: к ночи будем в Кала-и-Вамаре!
Плывут мимо, как во сне, утесы, утесы, утесы. Ровнозвучно шумит Пяндж. Выглянули из расселин архарьи рога. Или это подхохатывает уцелевший див?
Вверх, вниз… Вон ледник наклонился над провалом. Протянуть руку, дернуть — как подымется в Пяндже вода! Докатится вал до Кала-и-Хумба?
Темнеть стало. А мы все идем. Гассан говорит, что-то, нагоняя. С какой стати он говорит шепотом, так что не разобрать ничего? Не понять. Или он стал говорить по-афридийски? Хорошие они, правда, афридии…
«По колено в огне двенадцать коней…»
А внутри что-то поет… все громче, громче…
Бросить винтовку? Ремень очень жмет. Ведь крэн-и-лонги уже ушли. Назад, в сказку…
Кровь! Кровь льет по склонам, от ледниковых снегов — вниз, в ущелье, стекает потоками в Пяндж. Смоет!
— Зачем кровь на склонах, Вассарга?
— Крови нет, джан, милый. Солнце садится…
— Всего только — солнце!..
Опять подъем. Гассан держит: всползаю на руках. Где же следующий камень?
Вниз — отлогий, далекий, широкий спуск. Кучка людей и — я верно вижу? — лошади! Кто-то бежит, махая рукой, навстречу.
Эскалор…
— Шугнанский бек выслал встречу. Ты сможешь удержаться в седле, таксыр?
Горячей волной бьет в голову обида: шатаясь, встаю.
— Смогу ли я удержаться в седле?
Торопливо подходят какие-то темные люди. В чалмах. Не синих, нет. В белых чалмах. Это от бека, конечно. Спущены с рук, поклоном, метут землю рукава халатов. Как длинно, длинно он говорит… Кончил? Теперь — мне:
— Как здоровье бека?
Сильные руки осторожно подымают меня в седло. Как только ноги отделились от земли — дикая, безумная боль, от подошв на все тело, рвет голову на части. И потом тотчас — томительно, блаженно хорошо… Ноги на ветру, я не вдел их в стремена; их уже ничто не жжет, не жалит, не мучит. И кажется, что они не скрежещут, как раньше, на пытке, а плачут радостными, теплыми слезами — мои запекшиеся — кровью и пылью — ноги…
Наклоняюсь с седла: и впрямь что-то точится редкими тяжелыми каплями на пустые стремена и на камни дороги…
* * *
При факелах въезжаем мы, позднею ночью, в Кала-и-Вамар, в высокие — до неба показались они мне — стены дворца бека.
Десяток рук тянется принять меня с коня. Тише!..
Я попробовал ступить, но зашатался.
В Кала-и-Вамаре я пролежал три недели в бреду.
Г л а в а XVIII. ГАДАНИЕ
Горный воздух чудотворен: почти без ухода (не было в Кала-и-Вамаре лекарей) закрылись раны на ногах. Скоро встану.
Язгулонцы дожидаются моего выздоровления. Бек гостеприимен, не торопит отъездом, а вернуться, не повидав меня снова в седле, — неполон будет рассказ о походе: не сложится песней…
Сам бек, отступая от обычного строгого этикета, подолгу навещал меня во время болезни. И каждый раз, осторожно, с подходцем, сводил разговор к вопросу: зачем, собственно, нарушил я Заповедь Тропы?
— Потому что она — Заповедь!
Другого ответа у меня в самом деле нет.
Бек смеется принужденно, грозит пальцем:
— И-е! Подлинно зовут они тебя: Нарушитель.
Но не верит. И через минуту, словно и не было у нас разговора:
— Так как же? Почему же ты все-таки прошел по Тропе? Может быть, Ак-Падишах, белый царь, поручил тебе осмотреть афганскую границу? Ты ведь из самого Фитибрюха — каждый день, значит, видаешь Ак-Падишаха.
Отрицаю начисто. Бек вздыхает, шелестит четками. И, помолчав, подходит опять к тому же — только с другого конца: заговаривает о Хранителях.
— Ах, старый род, всегдашний род, почетный род: утверждение власти! Сколько лет стоял Кала-и-Хумб — всегда первыми людьми были крэн-и-лонги. Хранители, что почетнее! А теперь — что с ними станется? Кто им отдаст поклон, кто честь воздаст, когда нет Заповеди, которая их хранила? Последний ишакчи, погонщик осла, не уступит им дороги… Почему у тебя был на них гнев, таксыр?
— Гнева не было: я о них и не думал. Это они думали обо мне.
Бек уныло никнет; снова долгое время молчит, пощипывая остренькую редкую бородку. Он — узбек: не здешний, ставленник Бухары.
— А вот англичане, — внезапно наклоняется он к самому моему изголовью, понижая голос до шепота, — так те уверены, что ты смотришь границу. В Кала-бар-Пяндж, что на том берегу, насупротив, целый конный полк пришел. Это они, англичане, растревожили эмира. По берегу день и ночь ездят сарбазы: берегут переправы, хотя они и знают, что ты лежишь, болен… Не верят, должно быть.