Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Раздражение во мне растет: закрываю глаза, чтобы сдержаться. Уйдет, может быть…

Но бек, выждав, опять:

— Но мне-то, как другу, ты можешь сказать: верно, что тебя послал Ак-Падишах?

Будь ты проклят! Как от него отвязаться?

— Да нет же! Не видал я в глаза и четверти Падишаха.

— Шшш! — испуганно машет рукою бек. — Да будет к нему милость Аллаха… Четверть Падишаха!.. Какое ты слово сказал!

— Что четверть? — смеюсь я. — Деду нынешнего нашего царя бросили под ноги банку с сильным таким порохом — так его не то что на четверти — на восьмушки разорвало!

Бек встает, торопливо наматывая на ладонь четки.

— Бисмилла! У тебя кровь еще шумит в голове. Я много говорил… Отдохни, таксыр. Не прислать ли тебе Абду-Кадыра: послушаешь его дутор?..

Жду Абду-Кадыра. Устал. Мыслей нет. Назойливо смотрят в глаза надписи на стене, у двери, против которой я лежу. Я давно знаю их наизусть, эти две надписи.

Одна, на персидском языке, в пять строк — изысканной, узорчатой вязью.

«Камнем разбила судьба драгоценный сосуд надежд —

И над этою горной страной вопль пронесся, из самого сердца». 

П о я с н е н и е: 

«Тех, что проводили дни в великом счастии, —

В вихре рыданий и стонов унес кровавый поток».

А вторая — по ту сторону двери: по-русски, корявыми, но твердыми литерами:

«Прибыл разъезд 25 числа августа за старшава абещик Яков Чернов и джигить Николай Каплунь. И переводчик Ашурбай. 1896 года».

А та, персидская надпись, старая. Должно быть, еще от прежних шугнанских ханов, от времени их разгрома.

Надписи расплываются, объездчик Чернов, верхом — вижу его: русый, веселый, серьга в ухе — наезжает в развалку на персидскую вязь. Путаются у конских крепких ног цепкие старые значки. Жорж сказал бы: два мира, две культуры. Еще что…

Абду-Кадыр, неслышно опустившись на пол, у кровати, строит дутор.

— Сегодня я спою тебе новую песню, таксыр, какую ты еще не слышал. О Пери и Искандере…

* * *

Гассан располнел на отдыхе. Но ходит невеселый. Когда спрашиваю, отводит глаза:

— Так, нехорошо.

* * *

Часто заходит Вассарга. Мы подолгу беседуем с ним: чтобы убить время, я опять стал записывать язгулонские слова — пробую грамматику составить. Но работаю так, по инерции — интереса прежнего нет. Отошли куда-то далеко, без возврата, и антропология и лингвистика: к ним не вернусь. Случилось что-то: только не могу мыслей собрать, я ведь еще болен. Вот выздоровлю…

Знаю только — Рахметулла, Пери, крэн-и-лонги: сегодняшнее мое — от них. Разное, но к одному. Путаются мысли, рано еще думать: болен.

* * *

Как-то под вечер пришел с Вассаргой старый охотник, из тех, из шести, пришедших со мной. Положил низкий-низкий поклон.

— Чего ты, старик?

— Пришли по Тропе люди. Через Язгулон. Видели наших. Иштпар, дочь, помнишь?

— Ну?

— Выздоровела. Закрылась язва, что ты лечил, таксыр.

— Не от моего лечения закрылась, скажи ты ему, Вассарга. Я ведь не лекарь.

Вассарга улыбается: лукавы ласковые глаза.

— Знаю! Ты не лекарь — а вылечиваешь; не возишь золота — а богат, не святой — а держишь судьбу. Ты — Нарушитель!

Может быть, и вправду к э т о м у приводит Тропа?

Нарушитель! — И больше не надо?

* * *

Силы возвращаются. Я уже ступаю босиком по ковру. Не больно. Бек все настойчивее надоедает своими расспросами — лыком шитый политик. Точно я не чувствую ветра с того, с афганского берега: от английской резиденции в Кабуле.

* * *

Наконец день отъезда назначен. Лошади, вьюки, чиновник бека, джигиты: едем по-прежнему. Опять не надо думать ни о ночлегах, ни о запасах. До самого Памирского поста. Там — русские войска, офицеры, начальство: они уже позаботятся переправить меня на Алай.

Бек на прощанье атакует в последний раз:

— Сколько мы ни говорили — ах! по-дружески, открыта душа! — так ты и не сказал мне, зачем нарушил Заповедь Тропы? И теперь не скажешь? Ой, неласков ты ко мне, таксыр. Что будет — а? — если светлейший эмир пришлет ко мне с запросом: почему ты Тропу прошел? Ведь он, наверное, знает уже о нарушенной Заповеди.

— Не пришлет эмир гонца, не тревожься. А если бы прислал — передай, как я тебе говорил: нарушил потому, что она — Заповедь!

— Ты смеешься, таксыр. Как сказать такое слово эмиру? Разве сам он не Заповедь?

А ведь и вправду! Велик же счет Хранителям — крэн-и-лонгам…

* * *

Зато с язгулонцами простился задушевно, как с родными.

— Не вернешься ты к нам больше, таксыр. А как бы мы теперь тебя принимали!..

— Может быть, и вернусь…

Вассарга качает головой:

— Нет, не вернешься. Не пойдешь ты два раза по одной дороге!

Посылаю поклон и еще благодарность Джалэддину и Дарвазскому беку: хороший старик.

— А крэн-и-лонгам? — посмеиваются.

— Что им посылать?.. У меня с ними нет счета.

— Народ сведет! — кивают язгулонцы. — Уже сейчас, слышно, двинулись поселенцы — и от Кала-и-Хумба и от самого Гиссара: и к тамошним дошла весть. Ведь подумать надо! — сколько было Заповедью угодий прикрыто. И под пахоту и под пастьбу. Помнишь гору ту, на которой нас туры спасали? Вся травяная… Сколько можно там богары засеять! А уголь, а железо в горах… Все под Заповедью было. На охоту выйти в окрестные горы — и то от крэн-и-лонгов шло разрешение под запретным условием: если выйдешь на Тропу — сворачивай раньше заката в сторону, сворачивай, хотя бы к скале прижал тура. От Язгулона и до Турьего Лба — их была вотчина: не счесть ташей. Теперь всему конец: нет у них больше власти над землею — пробьет народ по Пянджу твердую торговую тропу, распашет горы и плугом и киркою. От дедов — тоска по той земле. Да вот: ждали Нарушителя…

Должно быть, это хорошо; а почему-то от слов этих неприятно как-то стало… лучше бы не говорили. Разве для них это в с е? А для меня…

Какое все это для меня новое, новое…

* * *

От Кала-и-Вамара к Памиру мы двинулись спешным порядком: на переменных лошадях, почти без привалов. Измерять черепа, записывать существительные и прилагательные я перестал. О другом мысли. И домой тянет какою-то гневною, напряженною тягой.

Тропа — по-прежнему берегом Пянджа — показалась безмерно легкой после дарвазских переходов. Подъем идет все время, но подъем ровный. Много кишлаков. Воды и зелени вдоволь. В поселениях шла уже молотьба. На всем пути с откосов гор сползали запряженные быками или яками «чигина» — дровни, заваленные снопами пшеницы и люцерны: на колесах по горам езды нет. На огромных токах, увязая в соломе медленно кружили волы, парами, с мальчонком у выгнутого ярма волоча по разбитым вязкам тяжелый и длинный деревянный «чапар» — бревно, обмолачивающее колос. Работают одни мужчины: ни на токах ни на полях — на жнивье даже — женщин не видно.

Попадаются поляны, заросшие спелым, уже осыпающимся овсом. Об уборке его никто, видимо, не думает. Поляны потоптаны, по ним бродят свободно чьи-то мохнатые козы.

— Почему не жнут?

Проводник удивленно подымает брови.

— Жать гыз? Это же не хлеб, это — гыз, дикая трава. Кто ее есть будет?

— У нас, на Западе, ее нарочно сеют — лошадей кормить.

Смеется.

— И лошади едят?.. Такое?

— Еще как!

Он задумывается на секунду. Потом спрашивает:

— А правда, что у вас есть железные лошади, на которых человек ездит быстро-быстро, и другие железные, которые тащат много повозок зараз..

— Правда.

— Ну вот, — кивает горец. — Оттого-то у вас лошади и едят гыз. Боятся: не будут есть, что дают, — вы их вовсе кормить не станете, будете ездить на железных лошадях. А наши — нет! Они знают — им замены нет: они какой-то там гыз есть не станут: им дай клевер, им дай ячмень…

62
{"b":"63707","o":1}