Пристали, впрочем, благополучно — у широкой отмели, от которой внутрь острова вела большая просека с глубокими канавами по обе стороны. Река за нами еще пестрела чалмами всадников и гривами разномастных коней: среди конских голов нелепо и беспомощно мотался на волнах второй — как и наш, кренившийся уже одним боком — плот.
На отмели тихо: чуть шелестит распушенными верхушками заросль.
Переправа заняла около часу: пока обсушивались, пока заседлывали коней…
Как только втянулись в камыши — снова захватила, надвинулась мысль о тиграх. Она чувствовалась одинаково на всех: и на конях и на людях. Едут молча, шарят беспокойными глазами по придорожным камышам: отрывисто прихрапывают, дергая повод, и прядают лошади.
— Почтительно прошу, — шепчет, равняясь со мною, джевачи, — держи винтовку наготове, таксыр… Накличут они тигра. О чем думаешь — то и приходит: а весь караван — об одном. Не миновать… А как стрелять будешь — сойди с коня. Конь горный, непривычный, бросится.
Винтовка у меня и без предупреждений поперек седла. Караул-беги на этот раз звука не подал: клятва, видимо, клятвой, а когти — когтями. Я готов к встрече. Но от подшептывания джевачи, от хмурого молчания джигитов, от нервных вздергиваний караул-беги, поминутно подминающего под колени шуршащие полы канаусового яркого халата, от напряженности ушей горячащегося Аримана и у меня, против воли, холодной змейкой бежит по плечам жуть ожидания…
Сквозь просветы камышей возникают голубые застылые озера Бугая, мирно плавают стайки диких уток, чибисов, еще каких-то водяных птах. Зеленеет густая водоросль. Поднял от водопоя клыкастую ощеренную голову кабан, смотрит злыми маленькими глазками, но не бежит. Знает: в Бугае нет охоты — заповедное место.
Снова сомкнулась зеленая стена, высокая: далеко над головой тянутся вверх, заслоняя небо, уже пожелтелые, уступившие зною верхушки стеблей. Стоят — не шелохнутся. Лишь редко-редко набежит от реки ветер: и тотчас дрогнут шелестом заросли, звуком ползучим крадется шорох и треск, караул-беги, пряча взгляд, натягивает повод, и Гассан выносится к самому моему стремени, взводя затвор запасной винтовки.
Третий поворот… Значит, сейчас круглое болото…
* * *
Ариман и конь караул-беги враз, приложив уши, резким броском метнулись в сторону. Закинув повод на левую руку, я соскочил наземь, к выстрелу. Подбежал, бросив лошадь, Жорж. Кто-то принял от меня храпевшего Аримана. Я не отводил глаз от поворота дороги. За спиной топотал на месте сгрудившийся караван.
Осторожно переступая — палец на спуске винтовки, — мы с Жоржем, плечо к плечу, медленно обогнули поворот. Пусто. Но от середины дороги — широкий кровавый след к камышам. На глинистой, обильной росой развлаженной почве вызовом легли резкие отпечатки огромных когтистых лап. Правее, за канавой, шагах в десяти от поворота дороги, камыш обмят и обломан гнездом: старая лежка потревоженного джигитом зверя. Он не вернулся на нее: след крови вел мимо, в чащу, полусомкнувшимся уже проломом камышей. Переглянувшись, мы тронулись но следу.
— Храни Аллах! Куда ты, таксыр?
Остановились: столько было неподдельного отчаяния в одиноком стенящем вскрике караул-беги.
Я указал ему дулом винтовки на кровь, запекшуюся на стеблях.
— Лошадь тяжела — тигр не мог уволочь ее далеко отсюда.
— Я не спорил с тобою, таксыр, ни в ночь, ни сегодня на дороге, хотя ты и готовился нарушить заповедь Бальджуана. Я не спорил, потому что ты говорил: я буду защищать свою жизнь, если тигр захочет взять ее. Но теперь ты сам хочешь взять жизнь тигра, здесь, у него, в заповедном Бугае. Таксыр, ты загубишь Бальджуан!
— Сойди со следа, таксыр, — поддержал бальджуанца Гассан. — Мы люди приезжие, нехорошо ломать местный обычай. Оставь тигра им…
— Или их — тигру! — добавил Жорж, забрасывая за плечи ружье. — Пойдем, ну их к Аллаху!
Не без труда сели мы на рвавшихся лошадей. С версту, должно быть, от лежки прошли галопом — немыслимо было перевести коней на шаг. Выйди тигр на этом перегоне, верная была бы ему добыча: за себя я ручаюсь — ни спешиться, ни выстрелить Ариман мне бы не дал.
Наконец стала редеть и низиться камышовая стена. Дорога новым, крутым поворотом вывела нас на зеленую, густою сочной травой поросшую лужайку. С нее открылся широкий, пересыпанный отмелями рукав Кызыл-су — светловодный, — в отличие от мутного главного русла: дно ему — камень. На том берегу маячили всадники. Как только мы показались на лужайке, качнулся сигналом бунчук и три-четыре сотни наездников, играя на солнце яркими пятнами халатов, горяча коней, раскинулись лавой, спускаясь нам навстречу; в середине, под пестрым значком, серебрился парчою халата и белой чалмою всадник на белоснежном арабском коне.
— Ахметулла, брат бека. Белый князь Бальджуана, — благоговейно прошептал мне караул-беги, поспешно соскакивая с коня. — Великий ученый и правитель великий, слава роду и Бальджуану!
Я бросил поводья спешившемуся, в свою очередь, Гассану. Конная толпа медленно приближалась к мелкому броду, плеща копытами плясавших под седлами лошадей. Дуга наездников сжималась к белому всаднику.
Поднявшись на берег, шагах в пяти от меня, он неторопливо слез и подошел твердой, уверенной походкой. Орлиный, смеха не знающий взгляд; иссиня-черная, сухо поблескивающая над серебряной парчою халата борода: явная арабская кровь. Подойдя, он остановился на мгновение, прямой и напряженный, испытующий. На мгновение: глаза потемнели, он протянул обе руки. Зная обычай, я вложил в тонкие, чуть красноватые от хенны пальцы — свои, притягивая правую его руку к сердцу. Он сделал то же с моею правою ладонью, и, под восторженные клики окружавшей нас толпы, мы трижды обнялись, накрест меняя руки.
Г л а в а X. БЕЛЫЙ КНЯЗЬ
В Бальджуане работалось плохо. В антропологическом отношении интересного здесь нет: только курейшиты, пожалуй, — арабского корня племя, с верховьев Ях-су… но к прямой задаче нашей они никакого отношения не имели. Померили мы их — для очистки совести больше… Главная же масса населения — того типа, который, чуть не сотнями особей, прошел уже под нашими циркулями…
То же и с экономикой: цифровой материал, собранный нами, — о сборе хлеба, о рыночных ценах, о податях и налогах — давал ту же, преобладающую для Бухары, привычную уже нам картину: на общий итог — не легче здесь, чем даже в Гиссаре.
— Черт их разберет! — задумчиво говорит Жорж, перелистывая испещренные цифрами страницы нашего путевого дневника. — Средний прожиточный здесь не выше гиссарского, бесправие то же… А на всех — от старьевщика на базаре до бекской челяди — печать какого-то гнусного довольства жизнью. Помнишь, караул-беги говорил: «счастлива жизнь бальджуанцев». Я думал — звонит: нет, они и на самом деле счастливы.
Жорж прав, Бальджуанцы — мы убеждались в этом каждый день, каждой новой встречей — доподлинно радовались жизни: плову, базару, параду пехотного батальона, расквартированного в городе… Даже сами сарбазы — обычно забитый, угрюмый народ — здесь были улыбчивы и щеголеваты… Случалось, проходя мимо площади в часы солдатского ученья, видишь: едет на учение сарбаз на ишачке, в тюбетейке и халате, качает туфлями на носках босых ног; мундир, красные штаны, высокие сапоги с неимоверными каблуками — пачкой уложены под рукой на ишачьем загорбке; ружье — за штык волочит за собой, прикладом но земле; в дуле — красный пушистый помпон, за ухом, пропоротым серьгою, цветок… И горланит во все горло песню. Рад жизни и он…
Мы никогда не уделяли во время наших исследований особого внимания администрации: национальную архитектуру смешно изучать по гауптвахтам, тюрьмам и зданиям судебных установлений. На этот раз — в поисках «причины благоденствия» — пришлось заглянуть и в канцелярии.
Но и канцелярские розыски нам ничего ощутимого не дали: как будто все то же, обычно бухарское. И закон тот же, и обычай — тот же, и такие же, плутоватые на вид, юркие чиновники и сановитые казии, и вереницы просителей…