Потом он снял сундучок, украшенный жестяными узорами, вырезанными из консервных коробок, взвалил кладь на плечо и кивнул Сивошапке, как если б они об этом уже давно договорились:
— Пошли!
Сивошапка заметил, что его земляк из Троянд говорил то по-украински, то по-русски. Когда вышли из вагона, увидали толпу, теснившуюся на перроне. Образовалось два течения: приехавшие протискивались в зал, а солдаты, уезжавшие из города, пробирались навстречу.
Беспалько шел впереди, обмотки его сползли на землю. Кто-то наступил. Иван зло огрызнулся. Сивошапка, слегка прихрамывая, плелся поодаль. Их разделила толпа, и они потеряли друг друга.
«Слава богу!..» — подумал Сивошапка, оглянувшись по сторонам. В зале висели круглые часы: половина третьего. Сивошапка знал, что из зала можно было пройти только через один ход, — ничего иного делать не оставалось, и он пошел вместе с другими.
На крыльце сидел Иван Беспалько и оглядывал каждого выходившего.
— Долго ты задержался, землячок! — сказал он неприветливо.
Сивошапка растерялся.
— Вот и приехали...
Беспалько попытался улыбнуться; глаза его были холодные и злые, будто пересаженные с другого лица.
— Теперь куды?
— Побреду...
— Где живешь? Показывай! Мне все одно некуда податься. Ранком, может, кто с наших приедет на базар. Подвезет.
Сивошапка замялся.
— Куда с тобой? Сам иду... не знаю, где буду...
— Эх, товарищ! А еще в одном лагере вшей кормили...
— Три года дома не был... Может, не примут... Другой, может, кто на моем месте...
Беспалько так посмотрел, что у Сивошапки волосы зашевелились на затылке. Он быстро сошел с крыльца и затерялся в темноте...
Отойдя шагов двадцать, Сивошапка оглянулся: вокзал был освещен, оттуда все еще шли люди, но своего соседа он не заметил. Тогда он бросился в переулок, передохнул и пошел колесить по окраинам, запутывая следы. Перед рассветом потемнело, небо закрылось тучами, и военнопленный пошел спокойнее, хотя и прислушивался к каждому подозрительному шороху.
«Отстал... Не найдет...»
Он бродил до тех пор, пока не притомился. После душного вагона, проверки документов, махорки, расспросов он впервые вздохнул с облегчением. Боковыми улицами пробрался к пригороду, утопавшему в грушевых садах, и вышел к последней усадьбе, со стороны реки.
«Что бы там ни было, хорошо, что дорога позади. А дальше?»
Он задумался.
«Дальше?».
Сердце упало в пустоту.
Он перелез через забор и пошел по аллее. Некогда блестевший никелированный звонок «Прошу повернуть» поржавел. Военнопленный взялся за головку — она без сопротивления повернулась, не издав ни звука. Он постоял, прислушался к тому, что было в доме, потом прижался к переплету рамы, рядом с парадной дверью. В прихожей стояла корзина, на вешалке висело демисезонное отцовское пальто; две банки с фруктами занимали подоконник.
Он прошел в конец веранды и постучал в окно.
Никто не ответил.
Постучал сильнее.
В доме засветился огонь. Кто-то в одном белье приблизился к окну.
— Откройте, Игнатий! Это я... я...
Фигура метнулась из комнаты.
— Сергей Владимирович!.. Дорогой наш...
К плечу припала седая голова.
Радузев вошел. В коридоре пахло знакомым, давним; все здесь было нужным, связанным то с одним, то с другим воспоминанием.
— Как отец?
Радузев сбросил на пол ранец. Игнатий поднял и положил на корзину.
— Нет, нет! Не клади! Нужно вынести... Тут вшей не сосчитать... Заграничные...
Игнатий покачал головой. И только теперь заметил, что молодой барин был в старой шинели, в ватных брюках, распоротых впереди, в разбитых рыжих ботинках.
— Сергей Владимирович...
— Чепуха! Оброс немного... Как наши?
— Здоровы, благодарение богу. От уж не ждали... А вчера папаша на карты бросали, и ничего не выходило...
В столовой Игнатий зажег керосиновую лампу под большим абажуром из цветных стекляшек. И здесь все было, как давно. Радузев сел в кресло. И как только сел, в один миг ушли силы, поддерживавшие всю дорогу. Он прижался к мягкой обивке.
— Кто тут? Кто это? — раздался из спальни встревоженный голос; в столовую вошел старик со всклокоченной шевелюрой.
— Папа!
— Сереженька!..
На минуту все погасло...
Когда схлынуло первое чувство, они отдалились друг от друга и, не выпуская рук, смотрели в глаза, потом снова обнялись.
— Представь, не спалось. Слышу голоса... Думаю, что ж это такое?
Старик был в длинной рубахе, на обнаженной груди вились знакомые с детства колечки волос. У отца голос поминутно срывался, хотя ему хотелось показать, что он держится отлично.
— Но на кого ты похож! Посмотрись в зеркало... Ха-ха-ха! Солдафонище рязанское!
Радузев посмотрел на себя в зеркало. «Да... зарос. Бородища... И лицо...»
— Ты почему в немецких обмотках? В куртке военнопленного?
— Долго рассказывать!
— Неужто в плен попал?
— Случилась такая глупость... Зарвались мы в одной атаке. И, знаешь, когда? В конце шестнадцатого, почти перед самым концом войны. Глупо! И противно. И ко всему ранило в ногу. Гноится без конца...
— О, и у нас не легче... Что творится... боже мой! Арестовывают помещиков! Убивают... До чего довели Россию...
Радузев посмотрел на свои руки — грязные, сбитые, с черной замазкой под ногтями.
— Прости, папа, пойду, ополоснусь с дороги.
— Иди, иди! А утром пойдем в баню. Баня еще работает, а остальное закрылось.
Радузев прошел в ванную.
— Так у вас уже трогают? — тихо спросил Радузев Игнатия.
— И не говорите! Трясемся каждый день... У помещиков землю отбирают... скот... Садов пока не трогают. Только люди говорят, что тронут... И дома отберут... Что будем делать?
Умывшись и переодевшись, Радузев пил чай из своей любимой чашки, потом бродил по комнатам, вспоминая все, чего никогда бы не припомнил, не будь здесь. В гостиной погладил рояль, перелистал ноты. На крышке стоял портрет. Радузев взял его и, став у окна, отстранил занавес.
Небо прояснилось; наступал тот мягкий ранний час, когда на дворе уже светло, а в комнатах еще сумерки. В такое время у человека и душа и мысли чище.
«Неужто это я? До чего похож... И в то же время совсем другое лицо...» — думал Радузев, глядя на портрет реалиста последнего класса.
Он смотрел в зеркало, разглядывал усталое, изможденное лицо с нездоровой кожей, заросшее до бровей густыми волосами, свою плоскую, вытянутую, некрасивой формы голову. Потом пошел в столовую, в отцовский кабинет, в спальню, в свою комнату. Отец с Игнатием плелись позади. Они что-то говорили, чего он не мог понять. В своей комнате он сел в кресло. Нужно было что-то сообщить отцу, но вдруг спазма сковала челюсти, глаза закрылись, и он, откинув голову, захрапел на глазах у стариков.
Отец зашикал на Игнатия и на цыпочках попятился из комнаты — маленький, в халате, накинутом прямо на голое тело, а за ним на цыпочках вышел Игнатий, размахивая руками, чтоб удержаться на носках.
Собственно, с этим домом, садом, со всем семейным укладом Радузев был тесно связан только до поступления в реальное училище. Потом он стал редким гостем.
И вот он свободен! Свободен от всяких обязанностей! От войны! От смерти! Наконец-то он может делать, что хочет сам, никому в угоду!
Осень. Начало ноября.
Он обходит сад, большой, старый, казавшийся лесом. Сад, в котором боялся заблудиться... Сад был велик, запущен, но, конечно, в нем нельзя было заблудиться... Он обходил таинственные места, силясь вспомнить и воспринять их детским сознанием. Вот забор, круто спадавший к оврагу. Он еле стоит, и если бы не новые подпорки, забору давно лежать на земле; сад слился бы с лугом, принадлежащим крестьянам села Троянды, — поемным, расшитым петлями реки. Забор стоял подгнивший, мокрый, в зеленых пятнышках лишайника, в плюшевой оторочке мха. В овраге росло много одуванчиков. Сейчас лежала блеклая трава, сбитая дождем, туго завернутая ветром. Кажется, здесь где-то, очень давно, Игнатий закопал бешеную собаку... Под этим деревом мальчишкой он любил лежать в жаркий день и смотреть на тень от листьев. Просвеченная солнцем, она казалась простреленной дробью. В детстве все казалось большим и загадочным: веранда, овраг, пруд, колодец, старый сад. Ветвистые деревья сгибались под плодами. Он силился распознать породу каждого. Напрасно. В памяти сохранились только названия: «антоновка», «шафранка», «цыганочка», «белый налив», «бабушкино», «добрый крестьянин», «анис», «коричное ананасное», «титовка»... Да, он помнит, как яблоки свисали с каждой ветки и узловатые подпорки гнулись от плодов. Здесь он обычно лежал после завтрака и, не двигаясь, смотрел, как по земле, нагретой солнцем, прыгали друг через друга солнечные зайчики. Он срывал одуванчик и сдувал пушок. Обнажалась лысая голова, истыканная булавочными уколами. В детстве, когда он глядел на полотно веранды, ему казалось, что это каравелла... Он хотел быть пиратом и уплыть куда-то далеко...