— Сетку утвердили. Пошлем вербовщиков по городам и селам. Будем заключать договоры с колхозами. Вечером к тебе отправляется бригада инженеров, техников и рабочих. Позвони, чтобы Сухих встретил их и устроил.
— Вот хорошо, как раз сегодня заканчиваем два новых барака.
— Ладно. Получи, что записано, и сегодня же домой.
Журба направился к выходу в город.
— Стой!
— Что еще? — крикнул Николай, чуть замедлив шаги, но не останавливаясь.
— Зайди в парикмахерскую! Соскобли шерсть. Детей пугаешь!
Николай махнул рукой.
К трем часам дня Журба справился с делами; до отхода поезда в Тайгу Дальнюю оставалось часа два с половиной.
«Не пойти ли в самом деле в парикмахерскую?» — подумал он, остановившись у дверей, откуда ударил крепкий запах одеколона. Но рядом с парикмахерской было кино, и Николай устремился в прохладный подъезд кинотеатра.
Он любил внеплановые дневные посещения: публика на подобные сеансы собиралась больше деловая.
В фойе, на сцене, скрипка под жиденький аккомпанемент чирикала романсы; разбрасывались кости домино, просматривались старые журналы. Но едва люди по-настоящему входили во вкус чтения или игры, как в зале дребезжал звонок. Служители распахивали двери. Кажется, никому не удавалось в кино кончить партии ни в шахматы, ни в домино.
Бодро настроенная публика дружно входила в зал. Здесь сразу становилось свободно, по залу гулял холодный ветер, тускло светили лампы. Места на такие дневные сеансы обычно не нумеровались, каждый садился, где хотел.
— Мне бы хорошее место для одинокого... — сказал Николай, опоздав к началу сеанса. Голова его и рука с деньгами были в окошечке кассы.
Получив билет, Николай направился в буфет. Потом юркнул в темный зал. Дверь за ним тотчас захлопнули; кто-то зашикал на опоздавшего: «Свет! Свет!»
Ничего не различая в темноте, он шел куда-то наугад, вытянув вперед руки с пирожными. Всюду все было занято, и он сворачивал то вправо, то налево, потешаясь над своим положением.
— Бродит! — ввернул басок.
— Сядьте! — зашикали сбоку.
Кто-то взял его за руку. Он протиснулся в узкий ряд и, придавив чьи-то мягкие колени, сел на свободный стул. Теперь настало время разделаться с яством.
Через минуту он ощутил руку, заблудившуюся между перегородками кресел, и на своей руке почувствовал чужое тепло. Это не входило ни в какие планы. Кинохроника с калийными солями Соликамска и первомайским парадом физкультурниц — кинохронику Журба любил более всего — сменилась картиной.
Он принял вызов судьбы. Рука была не мужская. Ему захотелось рассмотреть соседку, но в белом сплетении лучей, выходящих из крошечного «волчка» кинобудки, ничего, кроме носика, не разглядел.
Журба водворил чужую руку на место и, наклонившись, сказал:
— Я вас слушаю!
Соседка зевнула.
Сеанс больше ничем не нарушался. После окончания откидные сидения кресел открыли по залу «беглый огонь». На улице солнце ослепило, однако соседку свою Журба рассмотрел без труда.
«Что за ерунда?»
— Вот что, давайте, если без этого нельзя, знакомиться по-настоящему, — сказал он. — Я сейчас уезжаю. Хотите, поедем на вокзал вместе? У нас, надеюсь, найдется о чем потолковать до отхода поезда!
Девушка рассмеялась.
— Этак черт знает что можно подумать обо мне!
Зеленый беретик сидел безупречно, да и хозяйке его было лет двадцать шесть.
Она остановилась и, хитро прищурившись, сказала:
— Не узнаете? А я вас узнала даже в темноте!
Он удивленно посмотрел ей в лицо.
— Разве вашу бороду можно забыть?
Николай залюбовался девушкой: смеялась она действительно великолепно!
— Ну что вы меня разыгрываете?
— Нет, вы бог знает что подумаете обо мне! — еще раз сказала девушка. — А ведь мы — соседи!
— Соседи?
— Я новая переводчица мистера Джонсона!
— Вот как!
Журба посмотрел широко открытыми глазами. Он не любил переводчиков и относился к ним настороженно.
— Вы сменили эту старую калошу?
— Я. Будемте знакомы: Лена Шереметьева. Правнучка декабриста!
Журба еще раз внимательно поглядел на девушку: «Что за птица?»
— Если желаете, поедем вместе на площадку! — предложил он.
— С удовольствием бы. Но... мне надо с мистером Джонсоном в Москву. Переводчик — это бледная тень своего господина...
ГЛАВА III
1
Днепропетровск лежит на трех холмах, отчетливо выступающих на синеве неба, если смотреть с железнодорожного моста, переброшенного через Днепр на поселок Амур.
Днепропетровск — город вузов и металла, садов и скверов. Весна поздно приходит в Днепропетровск, апрель холоден, настоящая весна начинается со средины мая, в расцвете она в конце мая и начале июня, когда город в полоне густого запаха цветущих акаций, дикой маслины. Днепропетровск весной прекрасен!
С июля начинается томительная жара, не умеряемая даже водами широкого Днепра, уходящего к порогам.
В тридцатом году в Днепропетровске весна была ранняя, горячая. В лаборатории профессора Штрикера было жарко и душно, даже острые институтские сквозняки не могли разогнать перегретого воздуха. Студенты приходили в расстегнутых рубашках с закатанными в баранку рукавами; обильный пот сбегал извилистыми щекочущими ручейками по желобам спин. Шли итоговые конференции — так назывались зачеты, — и все дни, насыщенные раскаленной пылью, студенты металлургического института работали в лабораториях.
Профессор Генрих Карлович Штрикер, сидя у окна своей лаборатории, смотрел на улицу.
Двадцать лет назад он начинал свое профессорство. Стены лаборатории, уже успевшие облупиться, прятались за графиками, широкое кресло, обитое черной потрескавшейся и обтертой на углах клеенкой, стояло, как всегда, у окна полуподвала.
Он приходил на полчаса раньше, садился у окна и смотрел на тротуар. Поблекшая трава устало лежала на подоконнике, сквозь косо прорезанное окно заплывали с улицы приглушенные звуки. Профессор был в наутюженном чесучевом пиджаке с голубыми озерцами подмышками.
В десятом часу студенты собрались. Профессор поднялся на кафедру и принялся тщательно протирать замшей пенсне в золотой оправе. Движения были замедленны. Потом смотрел перед собой выцветшими злыми глазами и разглаживал бороду, напоминавшую хорошо расчесанную волнистую шерсть.
В лаборатории все оставалось прежним: его кресло, перенесенное при разделе горного института, его старое кресло, и кафельный химический стол с не работающими лет десять кранами, и диаграммы, и графики.
Профессор насаживал пенсне на белую с красным валиком переносицу и, сразу утомленный, точно день приближался к концу, оседал в кресло. (Он читал лекции и экзаменовал студентов обычно не в аудитории, которую не любил, а в лаборатории.)
— Начнем? Или еще не в сборе?
В студенческих рядах напряжение. В последний раз перелистываются записки.
— Коханец!
Стройная, румяная девушка, с белым открытым лбом и спокойными глазами, идет, вытирая на ходу платочком шею. Профессор отодвигает кресло. Ножка кресла попадает в расщелину пола. Штрикер нагибается, голова его становится багровой, хорошо выделяются синие прожилки. Надя смотрит на товарищей: у большинства лица взволнованы; Митя Шах взъерошивает потную шевелюру. Он встречается взглядом с Надей и растерянно улыбается.
— Чем отличается оолитовый бурый железняк от шамуазита?
В вопросе подвох. Наде смешно.
В лаборатории, как по сигналу, шелестят записки.
Борис Волощук и Митя Шах сидят за последним столиком. Страницы записок летят, машут крыльями.
— Но где этот чертов шамуазит? И когда он говорил об этом? — шепчет Митя, дважды перелистывая записки.
Борис подсовывает товарищу аккуратную тетрадь:
— Вот. Смотри!