— Ты примитивен, Генрих, упрям и... слеп! Возможно, я — плохой психолог, плохой политик, раскрыть и объяснить всего не сумею. Но факты передергивать не позволю. И издеваться над фактами не позволю! Хватит!
— О чем ты говоришь?
— Правда, настоящая, человеческая правда, именно здесь. Настоящая правда, а не выдуманная для оправдания ничегонеделания. И это я имею право сказать. После всего. Я имею право! Может быть, кровью своего Леши я приобрел это право...
Глаза вмиг стали красны и как бы припухли. Штрикер не решился нарушить молчания. Бунчужный несколько раз провел рукой по седому квадратику волос, по лбу.
— Да... — Он вздохнул. — Так вот... Надо только поглубже вдуматься во все, что совершилось с Октября и что совершается. Станешь ли ты, наконец, утверждать, что наука и прежде пользовалась таким уважением, как теперь?
Штрикер молчал.
— Станешь ли ты отрицать, что прежде науке препятствовали не только власть имущие, в порядке, так сказать, ведомственного вмешательства, но и сами господа ученые? С каким трудом пробивался родничок оригинальной мысли!.. Вспомни истории с Лобачевским, с Поповым, Седовым, Мичуриным, Циолковским, с нашим дорогим земляком Михаилом Константиновичем Курако! Если ты не в чинах да не в заслугах перед царем-батюшкой, разве мог ты выступить со смелой мыслью, найти поддержку? А те, кто в чинах да заслугах, как известно, со смелой, оригинальной мыслью не очень-то выступали. И идеи наших ученых крали иностранцы, крали самым наглым образом, выдавая за свои. Впрочем, нужно ли об этом говорить? Ты знаешь не хуже меня.
Штрикер вздохнул — губы его при этом уродливо оттопырились — и скучающе проговорил:
— Все это история! И к сегодняшнему разговору никакого отношения не имеет.
— Не имеет? А мой институт! Тысячи других научно-исследовательских институтов? А новые отрасли промышленности? Это — что? История? Разве в старой России была тракторная промышленность? Автомобильная? Авиационная? Станкостроительная? Химическая?
— Ты ослеплен, Федор! — перебивает его Штрикер.
— Нет, я знаю, что говорю. Я нашел свою Правду и никому ее не отдам! Слышишь? Никому!
— А я не верю. Кто в этом виноват? Значит, слабо работала жизнь для моей переделки, слабо работала ваша пропаганда!
— Если бы ты пожелал, жизнь работала бы на тебя!
— Предположим, что у нас теперь есть то, чего не было прежде. Предположим. Но ставил ли ты перед собой вопрос, какой ценой это добыто?
— Дорогой ценой! Знаю. Ценой тюрем и ссылок лучших людей России при царском строе. Ценой гибели многих лучших людей молодой республики в годы гражданской войны. Ценой смерти моего Леши... Ценой величайшего напряжения народа в годы разрухи, в годы восстановления. Но превозмогли все! Я не слепец! Видел, и, может быть, поэтому во сто крат мне дороже все, что приобретено такой дорогой ценой!
— Ты не о том...
— Нет, о том! Мы создаем сейчас огромнейшую промышленность на голом месте, — пусть и дорогой ценой. Но создаем. И создадим! Вопреки бешеному сопротивлению умирающих. Теперь скажи: где такой стройке, — я имею в виду стройку Союза, — где такой стройке прецедент в истории Запада и Востока? Если там создавалась промышленность, так за счет грабежа! Преподлейшего грабежа и угнетения покоренных народов. А мы создаем все сами, своим трудом, своим по́том, своей кровью. На этом наш рост не остановится. Мы обогащаемся огромными знаниями. Приобретаем опыт, а с таким опытом, ты представляешь, что можно сделать? Теперь никакое самое сверхграндиозное строительство не кажется мне невозможным. У нас есть люди и техника. И свои базы. Предстоит дальнейшее укрепление могущества страны. Мы от провокаций, от всяких интервенций не ограждены. Но к этому готовились. И еще лучше подготовимся. И если хочешь знать, ничего не хотел бы, как прожить еще лет двадцать, чтобы увидеть, какой станет жизнь. Думаю, будет она еще более благородной и разумной. И нам позавидуют соседи, как завидуют дряхлые, умирающие старики молодому, здоровому, сильному...
Штрикер нетерпеливо перебил:
— Так может говорить мечтатель, а не профессор с мировым именем!
— Но профессор — прежде всего гражданин своего отечества!
— Ты смешон, Федор! Ты походишь на безусого комсомольца. Мы сейчас на разных полюсах, как ни странно. А ведь десятки лет понимали друг друга. И вот вдруг...
— Да не вдруг! Ах, Генрих... с тобой тяжело... У меня впечатление: стою перед железной дверью. Стучу. Гудит она. Но не открывается... И я не пойму: как ты, выходец из рабочей семьи, пошел вспять? Против народа пошел? Что случилось? Неужели тебя царское правительство купило профессорством и ты, как раб, остался верен ему, вопреки всему?
— У меня свои взгляды на вещи. Мне кажется, что это ты идешь против народа, против логики, а не я. У меня трезвый ум. Я не мечтатель. Жизнь скоро рассудит, кто из нас прав.
— Жизнь уже рассудила! Мы отбили и первую интервенцию, и вторую, и третью. А ведь какую силу бросали против нас!.. И это ли не показатель нашей правды?
Штрикер сощурил глаза и долго рассматривал коллегу.
— Знаешь, после такого разговора тебе, ей-богу, не грех в партию податься! Обязательно вступай!
— Что ж, на это отвечу: о вступлении в партию пока не думал. Мне кажется, надо завоевать право вступить в партию. Мне ведь не двадцать лет. Чтобы вступить в партию человеку в пятьдесят с лишним лет, на тринадцатом году революции, надо сделать что-то большое, заслужить это право.
— Не готов, значит? Не заслужил?
— За пазухой я не держу камня!
— О, ты честен, как... — Штрикер подыскивал пример и, не найдя его, брезгливо махнул рукой.
— Ты — гость, — сказал Бунчужный, — но нельзя оскорблять и хозяина!
Он встал.
— Так... так... Разговору, кажется, конец... — Штрикер похлопал пальцами по колену.
— Ты утопаешь и меня хотел бы затянуть в трясину? Ты, Кобзин, вся твоя компания... О, я понял сегодня многое... — сказал с дрожью в голосе Бунчужный. — И мне противно стало. Я еще думал вначале, что ошибаюсь. А теперь, после разговора с тобой, стало ясно. Все!
— Однако не засиделся ли я? — фальшиво спокойным голосом сказал Штрикер. — Жаль, что нет ночного поезда...
Он вынул свою золотую луковицу, повертел ее в руках и, не глядя на стрелки, заложил снова в карман.
— Я хочу тебе добра. Верь, — сказал Бунчужный. — Порви со старым миром. Прими рвотное. Вырви всю эту дрянь, и станет легче. Тебя поймут, простят, если ты уже и увяз в трясине. Иначе...
— Что — иначе?
Бунчужный помедлил с ответом.
— Иначе будет плохо...
— Угрожаешь? — Он зло глянул Бунчужному в лицо.
— Не только угрожаю, но, если хочешь знать, приведу угрозу в действие!
— Ах, вот оно что!
Штрикер встал, заново обмотал шарфом шею, будто собрался вешаться, и, не простившись, вышел в столовую. Бунчужный посмотрел вслед, но не проронил ни слова.
ГЛАВА IV
1
Зимой, вскоре после совещания в ВСНХ, пронеслась по всей стране волна возмущения против новой вылазки врагов революции, вскрытой на процессе промпартии. Бунчужный ходил злой, ни с кем не разговаривал и избегал встреч даже с Лазарем Бляхером.
Кое-кто из вчерашних друзей и знакомых еще ходил, пряча нос в воротник, когда в институт нежданно прибыл ответственный работник ЦК.
Гость был исключительно предупредителен. Растерявшийся Бунчужный водил гостя по лабораториям, как ревизора, и объяснения давал, как представителю госконтроля. Представитель ЦК это понял с первых слов и, улыбнувшись, сказал:
— Давайте, Федор Федорович, запросто. Говорите, что есть, как другу. Успехи и неудачи ваши.
Бунчужный говорил о работах своих и учеников своих, о целях и задачах института, родившегося по указанию товарища Сталина; он рад случаю показать, чем ответил институт на внимание правительства...