— Пора! — говорит Шах. — Будем выпускать.
Варакса смотрит сквозь стеклышко внутрь печи.
— Повременим малость. Полировка не кончилась.
Шах также смотрит в печь.
— Да чего там не кончилась, Панько Остапович! Пора! Командуй пробивать летку! Анализ сигналит!
Шах сходит вниз. Ковш висит на уключинах, изложницы стоят на тележках, готовые принять металл. Раздаются удары в колокол. Выпускное отверстие пробито, и мимо рабочего в синих очках, заправленных к козырьку фуражки, хлещет металл, наполняя цех огнем и дымом. Словно топленое масло, льется сталь, искры неустанно вздымаются над желобом, ковш наполняется жидким металлом. Глазам больно смотреть. Кажется, что в ковш опущено солнце.
Сигнал — и мостовой кран везет ковш к разливке. Изложницы наполняются металлом, снова звезды и ослепительный блеск, на который нельзя смотреть. В ажурных каркасах цеха густеет дым выплавки.
Митя Шах идет дальше — к стрипперному отделению. Он смотрит, как из изложниц вынимают горячие слитки, краны легко перегружают их на металлическую платформу. Сигнал — и сталь увозят из цеха.
— У нас здесь, как видишь, все механизировано, — говорит с гордостью Митя Шах сталевару Вараксе. — Крановое хозяйство — как нигде в Европе!
После выпуска стали Митя Шах пошел в доменный цех. «Что у них там?»
— Выдала! — встретила Митю этим словом Надя. — Ванадистые чугуны пошли! Ты слышишь? Чугуны пошли! У нас такая радость...
Он прошел к печи — там было много народу. Над литейным двором стояло густое облако пара.
— У вас тут праздник, — сказал он, — а мы уже работаем, как на старом заводе... Три дня даем сталь!
Потом Митя Шах поспешил домой. Жил он в центре города, близ Дворца культуры. Шел девятый час, к дворцу собирались рабочие, служащие, учащиеся, готовясь к демонстрации. Вдоль улицы уже были установлены портреты знатных людей строительства — землекопов, монтажников, огнеупорщиков, у каждого дома развевались, постреливая на ветру, красные флаги.
Шах открыл автоматический замок двери и на цыпочках прошел в ванную. Приняв ванну и переодевшись в пижаму, он решил, чтоб не разбудить Анну Петровну, отдохнуть в кабинете. Но едва вышел в коридор, как Анна Петровна позвала его:
— Дмитрий!
Он прошел к ней.
— Который час? Я не слышала, как ты пришел.
— Спи. Я пойду к себе. Еще очень рано.
— Не уходи. Ну как там у вас?
— Расскажу потом.
— Нет, сейчас. Ну, присядь на минуточку, расскажи.
Он сел.
— Сегодня мы хорошо поработали. Сталевар Варакса — толковый. С ним пойдет дело! Был я и у профессора Бунчужного. Он выдал ванадистый чугун! Там столько народа... Просто праздник!
— Выдал? Ну, что же ты не рассказываешь?
Дмитрий уставился глазами в пространство, словно хотел еще раз увидеть то, что было на площадке, а Анна Петровна ждала рассказа. Но глаза Мити вдруг закрылись. Он привалился к спинке кровати и, прежде чем губы его что-то пробормотали, уже крепко спал.
Анна Петровна посмотрела на его утомленное после ночной работы лицо и тихонько, боясь потревожить, встала.
Уже полгода они жили вместе, и ощущение большого, настоящего счастья не покидало ее.
Она по-женски боялась своего счастья, боялась того, что все в новой их жизни было слишком гладко и что этого счастья ей не пришлось завоевывать, досталось оно как-то легко.
Она ушла от Генриха в домашнем платье, чтобы ни он, никто не смел упрекнуть ее в том, что она воспользовалась его средствами, его богатством. Одевалась она скромно: до приезда на площадку зарабатывала мало, а после приезда к Дмитрию она не позволяла ему тратить деньги на наряды. Много денег уходило на книги, на ноты.
Часов в десять они вышли на улицу. Ярко сияло солнце. Небо, совершенно белое, казалось прозрачным, как ключевая вода. Таежный ветерок нес горьковатый запах хвои, особенно ощутимый по утрам. Высокие, плотные облачка, стоя неподвижно на одном месте, таяли, как лед, пронзенные солнечными лучами. С каждой минутой в воздухе становилось теплее и теплее.
Анна Петровна и Дмитрий шли по улицам молодого социалистического города, столь не похожего на все другие, и испытывали чувство простора, широты, легкости от всего, что окружало их. Они сели в автобус и поехали в таежный парк культуры и отдыха. Здесь оркестр что-то репетировал, парк был празднично украшен к вечернему первомайскому гулянью. Они стояли на мосту, переброшенном через реку, и смотрели на воду.
— Боже мой, до чего мне хорошо! — сказала Анна.
Она повернулась к нему лицом и смотрела на него, в самую глубину его сердца, словно желая еще и еще раз испытать себя и его, увидеть будущее.
— Теперь на завод, хочешь? — предложил Дмитрий.
— Куда хочешь!
Митя хотел показать Анне Петровне, как комсомольцы украсили мартеновский цех, хотелось показать работы агрегатов. В последнее время Анна Петровна реже бывала на заводе: ее школу перевели в соцгород. Она приходила на завод обычно для того, чтобы навестить своих учеников, увидеть их на рабочем месте, узнать, почему тот или другой пропустил занятия.
Вдоль стеклянной стены мартеновского цеха висело красное полотнище: «Привет славным передовикам-мартеновцам! Дадим нашей Родине к Первому мая первоклассную сталь!»
Они поднялись по лесенке на площадку мартена. Когда огонь выплеснулся сквозь заслонку печи, Анна Петровна вскрикнула:
— Не подходи близко, Дмитрий!
Шах засмеялся.
Когда зазвонили в колокол, Митя повел Анну Петровну к парапету над разливочным пролетом и показал впуск стали. Анна Петровна прикрывается рукой от слепящего света, любуется невиданным зрелищем и думает: «Вот она, настоящая жизнь». Она говорит вслух:
— Какой это необыкновенный труд! Героический труд!
Потом они вышли из цеха, поднялись на площадку печей второй очереди. Оттуда открывался вид на петлю реки, пустырь, на далекую зеленую щетку леса, на голубые вершины гор.
Анна Петровна вздохнула.
— Мне так хорошо, что я боюсь за свое счастье... Но я не отдам его никому! Слышишь, Дмитрий?
— Никто не отнимет его у тебя... у нас! — поправился он.
Ему все было дорого в Анне и все нравилось в ней, она казалось ему самой лучшей женщиной, какую только знал он в своей жизни.
5
Солнце уже было высоко, когда произошла еще одна встреча.
Все уже давно разошлись, а профессор продолжал оставаться один. Его не тревожили, он так этого хотел, и это понимали Гребенников, Журба, Лазарь.
Штрикер шел, тяжело опираясь на палку.
— Ты?
Бунчужный не верил своим глазам.
Штрикер был попрежнему грузный, тяжелый, с огромной лопатообразной бородой, в золотом пенсне. Только лицо утратило розовый цвет, стало блеклым, обрюзгшим, а бороду густо перевила седина.
— Как видишь. Не дух бесплотный...
— Но как вдруг? — Бунчужный не знал, протянуть ли руку или нет. — Здравствуй, — и протянул руку.
Штрикер вяло пожал в ответ, но не выпускал ее.
— Не боишься подавать бывшему промпартийцу? Не измараешься?
Бунчужный покраснел.
— Не боюсь. Но как это ты вдруг сюда, к нам?
— Что? Зачем приехал, хочешь спросить?
— Вообще... нежданно.
— Для тебя нежданно, а для меня — вожделенная мечта...
— Расскажи. Надолго?
— На пару деньков. Я здесь, собственно, в роли козерога.
— Не понимаю.
— Поймешь! А забрался ты далеченько. И высоченько! Прямо и иносказательно.
Бунчужный улыбнулся с легкой иронией.
— Приехал когда?
— Вчера.
— А ко мне сегодня?
— Я знал, что тебе вчера не до меня было. Смотрю я на тебя, Федор, ты все молодеешь. Честное слово! Даже не верится, что мы однолетки.
— Удачи молодят! — признался Бунчужный. Немного застенчиво он обвел рукой. — Вот... смотри: поливают наш чугун...
— Наш? Почему — наш?
— Да ведь и ты тоже имел к нему отношение, только в успехе сомневался... И в сибирском комбинате сомневался... И в пятилетке...