Словно по команде, они удивлённо вскинули брови и тут же одновременно улыбнулись. Смысл моих слов до них, кажется, не дошёл.
– Ну чего ты лыбишься, пацан? Я ведь, кажется, простой вопрос задал, – перешёл я на более грубый тон. – Время, спрашиваю, сколько сейчас?
Улыбка на его губах поблекла, в глазах мелькнула искорка испуга.
– Извините, я не понимаю… – проблеял он.
Ага, пробрало, бином яйцеголовый! Ну, сейчас ты у меня лезгинку плясать будешь!
– Котлы у меня остановились, сечёшь? – Я снова затряс перед его глазами запястьем со своими старенькими часами. – Стрелки на семи часах стоят, во, глянь! Никак не въеду, на семи утра или на семи вечера. По солнцу хотел определить, но солнце куда-то пропало. Так ты скажешь мне, утро сейчас или вечер?
О, это надо было видеть! Они вскочили, причём оба сразу, крепко сцепились руками, словно ища поддержки друг у друга, и вдруг дали дёру! Только пятки сверкали. А я, как полоумный, хохотал им вслед, держась руками за живот. Темень в голове несколько рассеялась, накал деструктивных желаний чуть снизился.
Думаю, именно эти слова – утро, вечер, солнце, время, часы – привели их в такое смущение, в их ушах они прозвучали чем-то вроде отборной матерной брани. Не знаю, как давно они здесь, насколько успешно промыли им мозги (судя по их реакции, вполне успешно) и чем напичканы сейчас их мозговые извилины, но я был уверен: их наверняка закодировали, и теперь категории времени стали для них чем-то вроде табу. Так обычно кодируют от курения.
Позже я повторял подобные каверзы неоднократно. Врывался, например, в толпу молодняка, или приставал к парочкам на скамейках, а то вваливался в какую-либо лабораторию, и задавал самые безобидные, на мой взгляд, вопросы типа: «Пацаны, часы не находили? Обронил где-то здесь, третий день ищу», «Эй, салаги, какое сегодня число? А вчера какое было? А месяц какой? А год?» или «Говорят, к вечеру дождь обещают. Вы, часом, не слыхали?» А то шокировал их предложением вроде такого: «Мужики, может по пивку? Вчера с корешами перебрали, с утра башка трещит, вот-вот лопнет. Сгоношимся, а? Я сгоняю!»
Вскоре учёная братия начала от меня шарахаться. При моём появлении лица их бледнели, в глазах вспыхивал испуг, уголки рта подёргивались в нервном тике. Ага, отучил-таки я вас от ваших пошленьких улыбочек! То ли ещё будет, господа учёные! Дайте только время!..
Для меня это оказался лучший способ снятия стресса. Вместо утренней зарядки.
9.
В нашем гостиничном номере, на подоконнике, стоял радиорепродуктор. Стандартный трёхпрограммник, из тех, которые одно время были весьма популярны у советских обывателей последней четверти двадцатого столетия (интересно, Дмитрий это время ещё застал? надо будет его об этом спросить). Стоило его включить, как комната наполнялась классической музыкой. Местная ретрансляционная сеть баловала обитателей городка исключительно классикой, по всем трём каналам. Меня это только радовало – надоел откровенный дебилизм и пошлость современной попсы, которой круглые сутки грузит нас телевидение. Да и на репертуар я пожаловаться не мог – симфонии Бетховена, Моцарта, Стравинского и Рахманинова сменялись операми Римского-Корсакова, Верди, Вагнера и Россини, духовная музыка Генделя, Кастальского, Бортнянского и Чеснокова – органными фугами Баха. Знатоком классики я, конечно же, не был, но кое в чём разбирался. Я мог часами сидеть у себя в номере и слушать, слушать, слушать…
При звуках музыки Чайковского мне невольно вспоминались слова моего соседа по лестничной клетке, Олега Александровича, когда он с печальной улыбкой говорил, что у представителей его поколения «Лебединое озеро» ассоциируется, как правило, с проводами в последний путь очередного генсека. В день смерти Брежнева, Андропова и Черненко – в начале восьмидесятых это случалось регулярно с периодичностью в год-полтора – по всем советским каналам и программам крутили именно это гениальное творение…
Это так, к слову. Незначительный штрих к быту «небожителей»…
Между тем местные светила от медицины продолжали изучать особенности моего организма. Спрашивать их о чём-либо было бесполезно. Какие только уловки я не применял, чтобы вызвать их на откровенность и выпытать хоть что-нибудь! Увы! Каждый раз я натыкался на непробиваемый строй дежурных улыбок, включаемых, подобно условному рефлексу, в ответ на определённый тип внешнего раздражителя.
«Улыбнитесь! Вас снимает скрытая камера». (Кстати, не слишком ли далёк я от истины? Я насчёт камеры. В этом дурдоме всё возможно).
– Послушай, – как-то спросил я у Дмитрия, – тебе никогда не приходило на ум, что мы попали в идеально организованную психушку?
По его печальным глазам я понял: приходило, и не раз.
– То-то и оно, – проворчал я, зло швыряя в озеро целую горсть красных кругляшей.
Интересно, если я останусь здесь на вечное поселение, когда-нибудь эти камешки закончатся? Или наши невидимые благодетели как-то незаметно восполнят их нехватку?.. Судя по этим вопросам, обращённым к самому себе, мысль о психушке не казалась мне такой уж абсурдной. Даже нормальный человек, попав сюда, со временем (внимание! время в данном контексте используется как силлогизм, а не как основополагающая категория бытия) – так вот, даже обычный человек, с нормальной психикой, в этих условиях рано или поздно съедет с катушек. Или превратится в зомби с приклеенной улыбкой.
Всё чаще у меня возникало ощущение, что мы сидим под колпаком, а кто-то сверху за нами наблюдает. Не просто наблюдает, а манипулирует. Большой и сильный, у кого имеются ответы на все вопросы. Сидит у окуляра микроскопа и дёргает невидимые нити. А мы – всего лишь подопытные кролики. Белые мыши. Лягушки, которых поочерёдно окунают в серную кислоту и фиксируют их реакцию: дёрнет ли она лапкой?
Эти мысли навязчиво лезли в башку, липли, словно жвачка к подошве сандалий, загоняли в чёрную дыру депрессии. Избитая фраза «Улыбнитесь! Вас снимает скрытая камера», внезапно всплывшая в моём мозгу как безобидная, хоть и циничная шутка, теперь казалась мне наполненной зловещего смысла. Я поделился своими страхами с Дмитрием, однако он лишь неопределённо пожал плечами. Хорошо ещё, что не улыбнулся! Я бы, наверное, не выдержал и врезал ему по роже. На беднягу порой что-то накатывало (я видел, как какой-то скрытый, но весьма прожорливый червь гложет его изнутри, точит, грызёт), и тогда он замыкался в себе, словно черепаха в панцире, становился совершенно непробиваемым. Нужно было немного подождать, и ступор проходил, он снова возвращался в своё обычное состояние, становился приветливым, разговорчивым пацаном с печальными серыми глазами.
Врачи (я возвращаюсь к медицинской теме) продолжали меня изучать, однако теперь их интерес к моей персоне ограничивался всего лишь одной процедурой: помещением меня в некую камеру обтекаемой формы, похожую на морскую торпеду и наполненную мерцающим лиловым свечением. Меня вежливо просили раздеться догола и занять горизонтальное положение в камере, после чего закрывали крышкой из матового пластика… и я отключался. Сколько времени я лежал в отключке, я не знал, но мне всегда казалось, что включался я уже в следующую секунду. Однако как-то при встрече с Дмитрием, как раз после одной из таких процедур, он с беспокойством поинтересовался, где это я так долго пропадал. Да и голод меня в тот момент одолевал сверх всякой меры. Большого ума здесь иметь не надо, ответ напрашивался сам собой. Действительно, я мог лежать в этой камере сколь угодно долго – и никогда не узнал бы об этом! В царстве почившего в бозе времени этот парадокс более чем естественен.
Как-то я заглянул в их лабораторию без приглашения, просто так, из любопытства. В этот раз здесь было безлюдно, и я долго плутал по длинным, тускло освещённым коридорам в поисках той самой камеры, но так и не встретил ни одной живой души. Наконец я нашёл нужную дверь. Шагнув внутрь, я очутился в кромешной темноте, и лишь от камеры, похожей на торпеду, струился холодный фосфоресцирующий свет, просачивающийся сквозь полупрозрачную пластиковую крышку. Я нагнулся над камерой и различил контур обнажённого человека; мягкие волны лиловых квантов омывали неподвижное тело. Я не мог разглядеть его лица и особенностей телосложения, но даже его смутный абрис говорил мне, что этот человек худ и стар, чело увенчано густой чёрной бородой, а череп – копной волос. Среди обитателей колонии мне такой экземпляр не попадался.