Но я, господа, застал еще во флоте маленькие грациозные корветы и клиперы, одетые белыми парусами и незнакомые с угольными дымом и копотью.
Если вам не скучно, я могу рассказать вам одну быль, которой я сам был свидетелем.
Мы шли из Генуи в Алжир, пересекая Средиземное море в самой широкой его части. Ветер был слабый, к вечеру поставили брамсели.
Я, господа, не поэт и вряд ли удачно опишу вам картину южной ночи; впрочем, в ту ночь, о которой я вам рассказываю, никто на «Мареве» и не думал любоваться природой: на корвете была большая неприятность.
Перед самым спуском флага доктор прошел в каюту командира и сообщил ему, что в судовом лазарете скончался матрос Евсеев. А история с Евсеевым произошла скверная: старший офицер был свирепый, из «старых», и за какое-то упущение на парусном учении всыпал Евсееву 200 линьков.
Вам, конечно, не приходилось видеть это оружие пытки старого флота?.. Благодарите Бога!.. А мне волей-неволей пришлось даже присутствовать несколько раз при порке этими самыми линьками… и впечатление осталось, конечно, очень тяжелое!..
Старший офицер помолчал.
Итак, всыпали Евсееву 200 линьков, унесли его в лазарет, выражаясь по-боцмански, «в бесчувствии» и решили, что через 2–3 дня матрос опять будет бодр и свеж!..
Но на деле вышло не так.
Евсеев был из слабых, случилась с ним, кажется, скоротечная чахотка или что-то в этом роде, одним словом, вечером, в день выхода из Генуи, он умер.
Перетрусил старший офицер, испугался и командир — словом, на корвете воцарилась какая-то напряженная, боязливая тишина.
Наутро Евсеева одели в новую фланелевку с синим воротником, зашили в брезентный мешок и, прикрепив к ногам ядро, положили на юте ногами к морю на наклоненной доске, на высоте фальшборта.
Словом, все приготовили к погребению. Но к вечеру начало свежеть. Постепенно убрали брамсели и спустили брам- стеньги.
Началась качка. Вахтенный начальник спросил было разрешения убрать тело Евсеева в палубу, но командир приказал не убирать, а только прикрепить к фальшборту покрепче, и похороны назначили ранним утром.
К 10 часам ветер еще засвежел и почти перешел в шторм.
Почернело море, быстро спустилась ночь и в непроглядной темноте мчался по вспененным волнам наш маленький корвет.
В 12 часов я вступил на вахту.
Ночь была так темна, что я с трудом различал на мостике фигуры командира и старшего офицера. Последний озабоченно склонился над компасом.
Качало сильно. Иногда у самого борта вдруг поднимался столб пены и с зловещим шумом рушился на палубу.
Мы четверо: командир, старший офицер, вахтенный начальник и я, неотлучно стояли на мостике, вперив в даль взгляд.
По моему расчету, было около двух часов ночи, когда после особенно сильного шквала с бака закричали:
— Справа по носу зеленый огонь!..
— Где? — в волнения переспросил старший офицер.
Но переспрашивать было незачем.
В ту же минуту на правом траверсе мелькнули два огня: зеленый и красный.
Командир крикнул рулевым:
— Право на борт…
И слова замерли на его устах…
Прямо по нашему борту несся громадный, весь белый, как бы изнутри освещенный корабль; на нем стояли все паруса, и несся он, как тень, не касаясь воды, прозрачный и страшный, мигая своими отличительными огнями, а на баке у самого форштевня стояла высокая, худая человеческая фигура, плотно закутанная в черный плащ.
Мы онемели от ужаса…
Я помню ясно, как громадный таинственный корабль сделал поворот и помчался через нашу корму, именно через, так как она прошла сквозь него, как сквозь туман.
Я представляю себе сейчас полные безумного ужаса глаза командира и бледное до синевы лицо старшего офицера.
Первым нашелся вахтенный мичман. Он подбежал к рулевым.
— Видели? — крикнул он хриплым голосом.
Рулевые, бледные, едва державшие штурмы одной рукой, без шапок, творили другой крестное знаменье, и старший вместо ответа прошептал:
— Господи, прости наши согрешения!
Очевидно, это был не сон.
Но если бы вы знали, какой безумный, нечеловеческий ужас испытал я на рассвете, сменясь с вахты и пробираясь на корму в свою каюту: тела Евсеева на доске не было!
Говорят, его могли смыть волны, ходившие через ют… может быть… но я-то, я-то твердо верю, что это дело не волн, а того таинственного белого корабля, «Летучего голландца», повстречавшегося нам в эту бурную ночь.
Когда наутро я взглянул в зеркало, мои виски были белы, как морская пена.
Вот и говорите после этого, что в море нет ничего страшного и что эта старинная морская пословица — вздор! Нет, господа!..
Старший офицер кончил и среди воцарившейся тишины вышел из кают-компании.
Все молчали. По лицам бродили недоверчивые улыбки, а ревизор даже попытался скаламбурить.
Но все были подавлены…
Когда после 12-ти ревизор вышел на вахту, броненосец шел открытым морем. Гулко стучали громадные машины, толстые трубы разбрасывали снопы золотых искр, а черные волны с ревом разбивались о стальной таран.
А мысль ревизора все еще была занята рассказом старшего офицера, и порой казалось ему, что из темноты выплывает навстречу броненосцу громадный белый корабль с таинственной, закутанной в плащ фигурой «Летучего голландца» у форштевня.
Георгий Северцев-Полилов
РОКОВОЙ ОПАЛ
I
Мы сидели в таверне «Del Bonito» в одной из бойких улиц Барцелоны, на берегу моря.
Нас было трое: два местных испанца и я, русский, случайно попавший в этот город, приглашенный петь.
Сегодня вечером я был свободен, в театре шла опера «Сомнамбула»[6], в которой я не участвовал и от нечего делать отправился с двумя случайными приятелями в эту таверну, поиграть в тарок и выпить бутылку-другую вина.
Оба мои новые приятеля были суеверны, как вообще большинство испанцев: они верили и в дурной глаз, и в несчастные дни недели, и в рыжий клок волос. Их страшило, если старуха-нищая у собора погрозит клюкой, между ног проскользнет черная кошка, да мало ли глупостей, которым они верили и придавали большое значение!
Невежественны они были поразительно, несмотря на то, что оба считались настоящими кабаллеро, где-то чему- то учились и могли кое-как болтать по-французски. Один из них служил в какой-то конторе, а другой состоял агентом страхового общества; получали они грошовое жалованье, но гордости у них было много, как это и полагается «благородному испанцу».
Расспросы их о моей родине России оказались более чем наивными, они вычитали где-то в испанских книгах о каком- то фантастическом путешествии в нашу страну и самым серьезным видом меня расспрашивали:
— Правда ли, сеньор Хорхе, что у вас в Петербурге, когда появляется на небе новый месяц, простолюдины выходят на улицу с опарой в горшке, пекут на кострах блины, приговаривая: «Пусть моя опара подымется так высоко, как месяц на небе и я заработаю в этом месяце много денег».
Разумеется, я хохотал в ответ, повторяя:
— Какие небылицы! И вы верите таким глупостям?
Но мои испанцы не унимались и продолжали свои расспросы:
— Ну, вы, наверное, не будете отрицать, что в Петербурге и в Москве богатые купчихи, отправляясь гулять, навешивают себе на шею в виде гирлянды серебряные ложки, вилки и тому подобное?
— Неужели вы предполагаете, что в России живут дикари, совершенно незнакомые с цивилизацией? Уверяю вас, что наша Россия значительно опередила вашу Испанию, у нас нет подобных суеверий, которые мешают вам на каждом шагу и отравляют вашу жизнь.
Мои испанцы замолчали, но я заметил, что они были немного обижены моим последним замечанием, впрочем, ненадолго. Хорошо согретая бутылка вина помогла нам снова перейти на мирную почву и развеселила их.
Чтобы замять наше маленькое недоразумение, я вынул из кошелька несколько сибирских камней, которые я привез одному моему приятелю в Марселе в подарок, но не успел еще передать, и стал их показывать моим собеседникам.