Но граф Пётр Иванович Шувалов недолго заботил собой князя Никиту Юрьевича. Не прошло десяти дней после смерти императрицы, как умер и он.
«Ну, а Ивана Ивановича теперь мы возьмём в руки, если и посадим в конференцию, — думал Трубецкой. — Он у нас ходи по ниточке, если не хочешь до Берёзова прогуляться.
Недаром государь на него хмурится».
Скоро, однако ж, озаботила Трубецкого другая личность, которая едва было не разрушила все его мечты об единоличном управлении.
Желая в возможной степени сделать популярным новое царствование, Никита Юрьевич поднёс государю указ о помиловании всех ссыльных и опальных царствования Елизаветы, кроме, разумеется, своего заклятого врага Бестужева. Он исключил бы из этого прощения и Головкина, но в таком исключении уже не было нужды. Головкин умер в ссылке. На основании этого милостивого указа возвратились в Петербург политические соперники, так усердно рывшие некогда друг другу яму: Бирон, Лесток и Миних.
Бирон и Лесток явились совершенно другими людьми против того, как они были до ссылки. Кровожадный, жестокий и заносчивый Бирон прибыл хныкающим и почти выжившим из ума стариком, жаловавшимся на целый мир и решительно не способным ни к чему. Лесток, живой, весёлый, любивший поразвратничать и поинтриговать, возвратился каким-то патримониальным полусвятошей, совершенно подчинившимся своей супруге. Графиня Аврора, его жена, урождённая фон Менгден, пересоздав супруга на свой образец, относилась с полным презрением ко всему, что выходило из круга её семейного быта. Как истая немка, она не хотела ничего знать о России и просила только, чтобы ей было дано вознаграждение за претерпенные ею страдания в лифляндских землях.
Совсем в другом виде представлялся Миних. Он сумел так близко сойтись с императором, что тот в нём души стал не чаять, посылал за ним беспрестанно и сейчас же назначил его членом тайной конференции, проектированной Трубецким.
Трубецкой испугался. Он знал Миниха, помнил его необыкновенную энергию, его неутомимую деятельность. С ним, он знал, было нелегко считаться. А он, казалось, был тот же. Таким же орлом смотрел он, как и тогда, когда шёл впереди батальона апшеронцев под Ставучанами или когда за Остерманом готовился идти на эшафот; та же лёгкая, добродушная улыбка оживляла его лицо. Волосы его совершенно поседели, но он держал себя так же прямо, ходил так же свободно и был такой же, как и прежде, бодрый, весёлый и красивый старик, готовый во всякую минуту говорить любезности барыням и выпрашивать у них беспрерывно дозволения поцеловать ручку.
Ио это только казалось. Сойдясь с Минихом ближе, Трубецкой убедился, что двадцать лет ссыльной жизни — жизни внеумственной деятельности отразились и на Минихе. Он как-то расплылся в своей мысли, как-то размяк; он стал болтлив, самонадеян, отвык углубляться и стал до некоторой степени ленив. Он хотел уже, чтобы ему подавали облупленное яичко, чтобы от него не требовали соображений, умственного труда. Одним словом, восемьдесят лет сказались в нём, взяли своё. Трубецкой сейчас же заметил эти изменения, оценил их и видел, что Миних уже не в силах для власти посвятить себя труду; что он будет довольствоваться внешностью. Трубецкой увидел это и успокоился. «Ну, внешность-то мы ему предоставим!» — сказал он себе. Трубецкой более чем кто-нибудь понимал, что корень действительной власти есть труд — упорный, глубокий труд.
«Я оставлю его с императором сочинять проекты мостов и крепостей, составлять план атаки Шлезвига, а управлять всем буду сам, — говорил себе Трубецкой. — Я не боюсь труда, поэтому буду царствовать!»
Вместо Шувалова он поднёс на утверждение государя назначение фельдцейхмейстером и членом конференции генерал-поручика Вильбоа. «И любимец, и ничтожество, — думал Трубецкой, — два угодья».
«Но чтобы управлять чем-нибудь, нужно знать это что-нибудь. Государя я знаю, — говорил себе Трубецкой. — Ему, в виде уступки, прусский союз, голштинская гвардия, форма и выправка войск; наконец, самая дорогая игрушка — крестовый поход на Шлезвиг... Теперь государыня?
О ней нужно подумать, очень подумать. Эта барыня с умом, с характером... Я полагаю даже, что в ней ума и характера больше, чем мы можем себе предположить. Она не побоялась бы труда, если бы ей пришлось царствовать. Недаром Бестужев начинал перед ней заискивать и вместе с ней планы сочинять. Но при жизни императора она не может иметь влияния. У них явилась уже взаимная ненависть до отвращения. Я отношу это к причинам физическим, стало быть, неодолимым. И куда ему было брать такую жену. Но всё равно; пока он жив, её в расчёт принимать нельзя. За государыней непосредственно следует Романовна...»
Трубецкой несколько раз прошёлся по комнате.
«Ну что? — продолжал он себе. — Она станет выпрашивать то, другое себе, своим братцам, дядюшкам, кузенам, захочет баловать себя разным вздором и больше ничего! Стало быть, и говорить о ней нечего. И что за вкус? Удивительное дело! Вот именно, понравится сатана лучше ясного сокола. Такую жену — и променять на такую ворону!»
Трубецкой опять начал ходить.
«Разумеется, нужно взяться, и взяться твёрдо, с искусством. Общее расстройство, исходящее отчасти от продолжительной и тяжкой войны, и недовольство, которое неминуемо вызовет её нежданное и, нужно сказать правду, сумасбродное окончание, должны вызвать непременно особые усилия администрации. И разве можно оставить без внимания такое положение, когда крепостной люд бежит тысячами; когда, например, чтобы от Яицкого городка ехать в Самару за хлебом нужен вооружённый конвой чуть не в полк и, пожалуй, с артиллерией; когда границы доступны набегам крымцев, нагайцев, киргизов и ещё Бог знает кого; когда люди грозят сжечь себя целыми волостями, дескать, каково там будет, не знаем, а хуже здешнего быть нельзя; когда являются такого рода разбойники, как Топка, и, что ещё по хуже, когда таких разбойников, поймав, отпускают, — дескать, гуляй, добрый молодец, грабь честной народ, а много награбишь — и с нами поделись!.. При таком положении дел администрации есть о чём подумать, есть над чем потрудиться... Я надеюсь выдержать себя, надеюсь справиться. Но пусть же зато на меня и положатся, пусть мне поручат и не мешают, а то, при общей неурядице, мало ли что может возникнуть. Тогда пусть на меня не жалуются...
И точно, возникнуть может многое: прежде всего у нас есть спрятанный император Иван Антонович. Правда, бедняга вырос в таких условиях, что теперь совсем без ума. Ему теперь уже более двадцати лет, но он как есть пятилетний ребёнок: мечтающий, раздражающийся, капризничающий ребёнок... Я говорил с Чурмантеевым и с государем нарочно ездил смотреть. Он просто не пошёл далее пятилетнего развития. Жаль и страшно становится, как подумаешь, что это взрослое, не слышавшее человеческого голоса, поэтому по разуму только пятилетнее дитя было призвано царствовать, было предназначено управлять. И вдруг вместо царства — чурмантеевская плеть. Грешно Шувалову, но я сам читал, что он предписал в случае упрямства с его стороны — бить палкой и плетью. Но теперь дело не в нём. Он не способен играть роль, даже роль куклы... Впрочем, куклу-то и без него можно найти. Хоть бы эта Зацепина, княжна Владимирская: ведь, что ни говори, она законная племянница императрицы Анны Ивановны от её младшей сестры и, за слабоумием Ивана Антоновича, её прямая наследница. Нужно будет, однако ж, узнать о ней на всякий случай. Тут же есть капиталы, и большие капиталы. Вообще, нужно обратить внимание на это дело. Ведь у Андрея Васильевича братья были, князья Зацепины. Они, разумеется, обижены тем, что громадное состояние их брата передано не им. Поэтому нужно выписать их на случай... Зацепинский капитал возрос теперь до громадной цифры. Вообще, на это дело следует обратить внимание, заняться им под рукой. Разумеется, заняться так, чтобы комар носу подточить не мог. Потом следует обратить особое внимание на Восток. Там столько накопилось горючих материалов, что, того и гляди, пожар вспыхнет, и сближение Востока, например, с этой племянницей может быть не только опасно, но гибельно. Пока дело у меня в руках, я, разумеется, такого сближения не допущу. Ну, а если власть будет не у меня, то... Впрочем, до этого ещё далеко. Пока я — один я! Недаром же я тешу государя всеми мерами; даже на старости маршировать выучился и по званию фельдмаршала и подполковника впереди своего Преображенского полка по прусскому образцу, для удовольствия его величества, не хуже любого прапорщика парадирую. А я и смолоду, когда в Преображенском полку строевым офицером был, не очень эти штуки любил и шёл всё больше по письменной части».