Но, стушевав Зацепина, и Трубецкой, и Бестужев поняли, что нужно же его кем-нибудь заменить. Трубецкой, по своим отношениям к Шуваловым, желал, чтобы заменой этой был Иван Иванович Шувалов; Бестужев же открыл Бекетова. Партия Шувалова с Трубецким во главе одержала верх. Теперь вопрос: будет ли тихонький, скромненьким Иван Иванович послушной шашкой в руках своего двоюродного брата Петра Ивановича, стало быть, и Трубецкого, который, по своему влиянию в сенате и при множестве дел и проектов Петра Ивановича, представляемых в сенат, мог иметь на него неотразимое влияние, или, наоборот, он займёт положение самостоятельное и, пожалуй, ещё сблизится с Бестужевым?
Вышло ни то ни другое. Шувалов просто стушевал всех троих. Скромно, незаметно, с французской любезной фразой он предоставил Трубецкому и кузену высшие места, но без того влияния, какое они имели. Бестужева же, при помощи того же Трубецкого, Бутурлина и Воронцова, он стушевал без всяких поощрений, отправив его просто в ссылку, в его имение Горетово, в ранге опального.
Это совершенно выводило Трубецкого из себя. Его не утешал ни почёт быть первенствующим сенатором, ни чин фельдмаршала и подполковника Преображенского полка, нисколько не тешили и отличия, в виде бриллиантовых знаков милости государыни. Ему нужна была власть; он всё бы отдал за действительную власть; а этой власти-то, самобытной, влиятельной, он и лишился, и ещё в то время, когда, по смене Бестужева, он так мог распорядиться, что и иностранные дела подчинились бы его влиянию. Наконец, он имел бы это влияние уже и потому, что назначенный на место Бестужева Воронцов принадлежал к его партии и так или иначе мог бы быть привлечён к его планам.
«И хоть бы для человека это сделали, — думал Трубецкой, — а то помилуйте, для Якова Петровича Шаховского, того Шаховского, который, будучи начальником полиции Петербурга при Анне Леопольдовне, вследствие покровительства ему графа Михаила Гавриловича Головкина, проспал и императора, и правительство, и своего покровителя, узнав чуть ли не последним, что уже царствует Елизавета, император с семейством увезён куда-то, правительство изменено, а его благодетель арестован. И этого-то человека, этого-то начальника полиции, предпочли... О! Я этого не забуду, никогда не забуду! — говорил Трубецкой. — Но что же делать? Елизавета царствует твёрдо, любима народом; войска одерживают победы. Что тут делать?.. Опять один ответ; ждать! Да, ждать!» — сказал себе Трубецкой и поехал к наследнику престола, великому князю Петру Фёдоровичу.
Он вошёл на половину великого князя, расположенную в нижнем этаже, в то время как великий князь только что окончил обед, который разделял с несколькими из своих приближённых. Тут были Мельгунов, Унгернштенберг, Голицын, Гудович и три-четыре голштинских офицера. Обед происходил по поводу прибавки новой ленты к значку одной из рот его голштинского войска. Государь-наследник был в мундире этого полка, прусского покроя, с напудренной головой, с косой и буклями, в Андреевской ленте и со звездой. Сотрапезники его были тоже в мундирах и своих знаках отличия. Тем не менее скатерть, которая не была ещё снята со стола, во многих местах была залита вином; на столе стояло ещё несколько недопитых стаканов и несколько тарелок с фруктами и конфетами. Великий князь, отодвинувшись от стола, сидел к нему боком; из остальных — некоторые тоже сидели ещё за столом, а иные ходили по комнате, большей частью с глиняными трубками в руках. Комната была полна дыма от немецкого кнастера.
— Ба, князь! князь! — вскрикнул великий князь. — Вот нам и судья, настоящий судья, первенствующий сенатор и бывший генерал-прокурор. Надеюсь, что все согласны на выбор князя в судьи?
Войдя в этот хаос и разгром петиметром последней французской моды, в батистовых брыжах, кружевных манжетах, с отложным кружевным воротником, в кафтане светло-голубого бархата с аметистовыми пуговицами и шитыми золотом петлицами и в нежном бланжевом и тоже шитом золотом жилете, в чулках и башмаках, князь Никита Юрьевич не вдруг мог опомниться. Его, надушенного самым тонким ароматом французских духов, обдало этой атмосферой караульной комнаты прусских драбантов в такой степени, что вначале голова пошла кругом и он не в силах был отвечать.
— Судьёй! судьёй! — вдруг закричали кругом все, и великий князь с кем-то схватили его под руки и потащили в смежную комнату, из которой была вынесена мебель. Кто-то принёс кресло. Это кресло поставили среди комнаты, подле поставили маленький столик. Никиту Юрьевича посадили в кресло.
— Ты, Трубецкой, судьёй будешь, уж это решено! — сказал великий князь и захлопал в ладоши.
— О чём же я судить должен, ваше высочество! — спросил Трубецкой, едва осиливая своё изумление.
— Увидишь, увидишь! — весело отвечал великий князь, продолжая хлопать.
Вошёл комнатный.
— Что не дозовёшься вас! Любского пива!
Через минуту люди внесли по числу присутствовавших большие кружки пива и поставили на стол перед креслами.
— Сказать, когда приедет государыня тётушка, — приказал великий князь людям; потом, обратившись к Трубецкому, стал ему объяснять:— Перво-наперво я даю знак, а потом это уже твоё Дело, вот и колокольчик; когда найдёшь нужным, останови! — И он позвонил два раза.
По второму звонку все встали на одной ноге.
— Дело в том, — сказал великий князь, — чтобы коленом поднятой ноги дать пинка другому, догоняя друг друга и уклоняясь, скакавши на одной ноге. Кто успеет дать такого пинка, имеет право выпить кружку пива. Кто же опустит свою ногу и станет на неё, тот платит талер штрафа — у нас для того и прусские талеры есть — в пользу того, кто всех перескачет; игра кончается, когда всё пиво будет выпито. Когда ты позвонишь, все заскачут; а позвонишь другой раз, все должны остановиться; кто не остановится, платит полталера.
И перед Трубецким началась бешеная скачка на одной ноге людей, правда ещё не старых, но уже далеко не детей. Мундиры, знаки отличия, частью даже ленты усиливали впечатление, которое производила эта игра уличных берлинских мальчишек.
Трубецкой едва верил своим глазам, тем не менее, улыбаясь сдержанно, он с изяществом выполнил должность судьи, собирающего талеры и поящего пивом. Он старался при этом выказать великому князю своё полнейшее удовольствие от прекрасного препровождения времени. Зато Трубецкой скоро стал одним из любимейших посетителей при молодом дворе, разумеется, преимущественно на половине великого князя.
* * *
— Болезнь так опасна? — спрашивал больной граф Пётр Иванович Шувалов у заехавшего к нему Никиты Юрьевича Трубецкого.
— Более чем опасна!
— Боже мой! А я тут лежу, лежу и не могу встать, не могу ничего сделать! Да, может быть, Монсей ошибается.
— Нет, граф, не ошибается! Выходила Толстая и говорила, что когда ей пускали кровь, то Монсей и Шиллинг оба тут были и оба ахнули разом, увидев, что кровь почти чёрная пошла. Они отошли к окну для совещания, и она сама слышала, как Шиллинг сказал: смертельное воспаление! Сомнения быть не может, нужно объявить! А когда вошёл круз и они стали ему описывать припадки болезни, то он им отвечал: «Нам тут делать нечего, воля Божия». Из дворца Монсей прямо приехал ко мне и от имени всех трёх заявил об этом; но я потребовал формального сообщения за подписью их всех и удостоверения, подписанного, если возможно, несколькими посторонними консультантами. Он сейчас же поехал во дворец и обещал просимое мною удостоверение доставить через час.
— А я тут лежу! И ведь не умираю; не правда ли, князь, не умираю? Только делать ничего не могу... О, кузен! тихонький, скромный кузен! Сколько ты мне крови испортил? Истинно отблагодарил!
— Да, отблагодарил нас всех! Может быть, лучше было, если бы мы оставили Бекетова. Но вспоминать старое теперь не время, нужно думать о новом. Новое-то в таком виде, что может разом всё повернуть.