«Как хорошо, — думала она, — что в России есть приюты отрады, успокоения и молитвы для тех, кому молитва остаётся единственным утешением. Это не отшельничество, не уединение, только питающее грусть и горе; это труд, совокупность усилий отделиться от земли, отбросить и горе, и радости земные для созерцания и молитвы в небе».
В Москве пришлось ей вести жизнь другого рода. Там некогда было ей ни много думать, ни много читать. Её охватила общественность, но охватила положительно с её тёмной, неприглядной стороны.
Никого из друзей своего покойного отца она уже не нашла. Сохранилось воспоминание о великолепном князе Андрее Дмитриевиче Зацепине, роскошном поклоннике эпикуреизма, почитателе красоты и грации и изящном представителе западного пантеизма и философских воззрений тогдашнего миросозерцания, выразившегося в янсенизме. Сохранился на Никитской его старинный княжеский дом, почти в том виде, в каком он был в день избрания императрицей Анны Иоанновны, потому что ни сам князь Андрей Дмитриевич, ни его племянник и наследник князь Андрей Васильевич в нём почти не жили — но и только! О дочери его никто и не слыхал.
Понятно — Москва жила уже третьим поколением после тех вельмож, которых когда-то считала своими лучшими людьми и которые сохраняли ещё традиции родовых преданий и признавались народом за свою опору и вождей как люди, близкие царю и могущие высказывать ему свои личные воззрения. Народ знать не хотел, что боярской думы давно нет, что право говорить с царём зависело непосредственно от царя и что затем уже все сливались в один уровень неподатных сословий, без всякого преимущества одного перед другим. Народ всё смотрел по-прежнему; всё хотел видеть в Долгоруких, Голицыных, Милославских, Трубецких, Зацепиных, Морозовых, Нарышкиных, Ромодановских, Стрешневых и других своих естественных покровителей и ходатаев перед престолом если не по праву рода, то по существу и действительной близости их к великому государю, окружённому в своём верховном совете, за немногими исключениями, этими родовыми именами русских бояр. Но всё это прошло и быльём поросло; всё это давно забылось. Новые люди жили по-новому и знать не хотели никакого старья. Все знали, что был в ходу не род, а случай, фавор; все и искали случая, хотели фавора.
Но отрицание преданий вовсе не уничтожило барства: напротив, оно его усилило. Барство сохранилось, только именно в его изнанке, в его тёмных интригах. Оно выразилось не вниманием к народным нуждам, не покровительством угнетаемым, а произволом богатого и сильного, разгулом, всякого рода насилием и безобразным, диким своеволием и мотовством. Явились баре Бог весть откуда, — баре, не знавшие, как звали их дедушку. Их создал новый порядок, новое устройство общества, ставящее во главу случай и поклонение златому тельцу. Составивши разными путями корысти громадные состояния и заручившись приязнью с людьми сильными и случайными в Петербурге, эти новые господа, с рыльцем в пушку, безобразничали себе во всю московскую мочь, передразнивая потухающее вельможество прошлых выскочек, кто во что горазд, до последних пределов дикости; до выхода, например, на свой парадный, даваемый на всю Москву, бал в халате и туфлях, не надев даже из приличия штанов, до пляски в цыганском таборе или до назначения великолепных праздников с приглашением всех знакомых и незнакомых, но на таком условии, что когда хозяину вздумается вскочить на стул и закричать по-немецки «heraus» или по-русски «вон», то все бы убирались подобру-поздорову немедленно, хотя бы то было среди танца или игры, в противном случае лакеи погонят их мётлами.
Можно себе представить, какое впечатление могло произвести такое общество на Настасью Андреевну, привыкшую с детства к мыслящей жизни, к разумности действий, к сознательному отношению себя к всему окружающему. Она была просто поражена, отуманена; она не знала, что и думать, что и говорить. С другой стороны, можно себе представить, какое впечатление произвело в этом промотавшемся до беснования обществе появление ещё молодой вдовы, сохранившей в себе всю грацию и всю прелесть своей молодости, всё очарование светского образования, после того, как узнали, что ей переходит тридцатимиллионное состояние. Её буквально осадили. Она вдруг увидела себя окружённой толпой. Нескончаемое количество искателей богатых невест, как для себя, так и для других, матушки, бабушки, тётушки разорившихся князьков, прожектёры всевозможных видов, искатели лёгкой наживы, можно сказать, положительно начали не давать ей прохода. К ним присоединились все искавшие, как бы перехватить деньги, у кого бы призанять без отдачи; все думавшие: нельзя ли этой богачихе что-нибудь продать, что-нибудь у неё купить, разумеется, продать подороже, купить за бесценок; к ним присоединились и все надеявшиеся, что она будет жить открыто, давать праздники, обеды, и потому желавшие полакомиться и повеселиться на чужой счёт. Если к этому прибавить ещё назойливые требования чиновников, желавших сорвать с неё побольше, чем могли даже думать чиновники богоспасаемого града Зацепинска, то станет понятным, что углублённая в саму себя Настасья Андреевна, с своим неулёгшимся ещё горем и воспоминаниями своих потерь, бросила всё и скрылась от глаз всех в своё Зацепино, где, по крайней мере, никто не мешал ей ни думать, ни вспоминать. Она решила заплатить там, чего бы ни стоило, Агапитову, Безносикову или кому бы то ни было, — Анисим Антонович сыщет, пусть хлопочут! — но зато обрести спокойствие и тишину.
В Зацепине её любимым собеседником был живший уже на покое семидесятипятилетний старец, архимандрит, отец Ферапонт.
Беседа его для Настасьи Андреевны не могла не быть успокоительна. Замечательного ума и начитанности, с тем вместе скромный и снисходительный, отец Ферапонт более пятнадцати лет управлял монастырём в качестве настоятеля. Но его постигла тяжкая болезнь, и он должен был отказаться от своей должности. Когда он выздоровел, то остался на покое и посвятил труды свои филологической разработке вопросов русской церковной истории. Его занятия, естественно, наталкивали его на различные документы, касавшиеся различных местностей и преданий о былой жизни нашего отечества. Естественно затем, что ему хорошо была знакома жизнь и деятельность целых поколений предков Настасьи Андреевны, стоявших в челе родной земли и не жалевших себя для её благоденствия. Настасья Андреевна, изучавшая русскую историю весьма поверхностно, но признававшая, что она, как кровная русская, должна знать всё, что касается русской народной жизни, чрезвычайно интересовалась занятиями скромного монаха. В каждом слове его она открывала источник той самобытности, того своеобразного строения, которым Россия отличалась от Европы и которые, от самого начала русского государства, вели её к возвышению и нравственному устройству. С ужасом замечала она, как эта самобытность умышленно стирается; как характерные отличия народа умышленно подводятся под подражательную рамку чужих обычаев и несоответственных народному характеру учреждений. Отец архимандрит, сочувствуя ей, иногда указывал, как всё несоответственное, всё прививное падает, рассеивается само собой, а поднимается будто из пепла, несмотря на все противодействия, своё, родное, исходящее из коренных начал русской жизни и соответствующее её правильному развитию. Поэтому беседы с отцом Ферапонтом были для неё крайне приятны. Среди разговоров с ним, занятий, иногда чтения она забывала свои несчастия и успокаивалась в своём, прикрытом флёром, тем не менее отзывающемся жгучей болью, безысходном горе.
Разумеется, всего интереснее было для неё разбирать предания о своём великом роде, о своих предках, особенно ближайших. Отец Ферапонт знал хорошо их историю. Он передавал ей зацепинские предания; говорил о борьбе с монгольскими народами югорской расы, об образовании Зацепинска, о князе Данииле, сдавшем Зацепинск Москве, о суровой жизни последовавших затем зацепинских князей. Наконец, говорил о её деде, нетчике при Петре Великом, потом описывал её дядю, Василья Дмитриевича, описывал его всенародную исповедь; передавал всё, что слышал о жизни её отца, увлёкшегося блеском чужой образованности; наконец, говорил о её кузене Андрее Васильевиче, принявшем перед смертью схиму. Он учил её разбирать древние рукописи и объяснял, каким образом изменялся строй письменного языка и по каким приметам самые рукописи можно относить к тому или другому веку.